- Ну, вот. Он тебя наказывает, а ты будто не видишь, и говори: слава тебе, господи, слава тебе! И всегда это говори. Больше ничего.
Видимо, трудно ему от слабости или разучился он говорить, - слова его чуть живы, и голос подобен трепету крыльев умирающей птицы.
Не могу я ни о чём спросить старика, жалко мне нарушить покой его ожидания смерти и боюсь я, как бы не спугнуть чего-то... Стою не шевелясь. Сверху звон колокольный просачивается, колеблет волосы на голове моей, и нестерпимо хочется мне, подняв голову, в небеса взглянуть, но тьма тяжко сгибает выю мне, - не шевелюсь.
- Ты помолись-ка, - говорит он мне. - И я помолюсь за тебя.
Замер. Тихо. И струится жуткий страх по коже моей, обливая грудь снежным холодом.
А через некоторое время шепчет он:
- Ты еще тут?
- Да.
- Не вижу я. Ну, иди с богом! Ты - не спорь.
Ушёл я тихонько. Как поднялся на землю и вздохнул чистым воздухом, опьянел от радости, голова закружилась. Сырой весь, как в погребе был. А он, Мардарий, четвёртый год там сидит!
Пять бесед назначено было мне, но я всё молчал. Не могу. Спущусь к нему, прислушается он и нездешним голосом спросит:
- Пришёл. Вчерашний ли?
- Да, это я.
Тут он начинает шептать с перерывами:
- Ты бога не обижай... Чего тебе надо?.. Ничего не надо... Кусочек хлебца разве. А бога обижать грех. Это от беса. Беси - они всяко ногу подставляют. Знаю я их. Обижены они, беси-то. Злые. Обижены, оттого и злы. Вот и не надо обижаться, а то уподобишься бесу. Тебя обидят, а ты им скажи: спаси вас Христос! И уйди прочь. Ну их! Тленность они все. Главное-то твоё. Душу-то не отнимут. Спрячь её, и не отнимут.
Сеет он потихоньку слова свои, осыпаются они на меня, как пепел дальнего пожара, и не нужны мне, не трогают души. Как будто чёрный сон вижу, непонятный, тягостно-скучный.
- Молчишь ты, - раздумчиво говорит он, - это хорошо. Пусть их как хотят, а ты молчи. Другие ходят ко мне, те - говорят. Многое говорят. Нельзя понять, о чём они. Про женщин каких-то. А мне что? Про всё говорят а про что про всё? Непонятно. Ты знай молчи. Я бы тоже не говорил, да игумен тут - утешай, - надо утешать! Ну, ладно. А сам я очень бы молчал. Ну их всех к богу! У меня всё отнято. Молитва только осталась. Что тебя мучают - ты не замечай. Беси мучают. Мучили и меня. Брат родной. Бил. А то - жена. Мышьяком меня травила. Был я для неё как мышь, видно. Обокрали всего. Сказали - будто я деревню-то поджёг. В огонь бросить хотели. И в тюрьме сидел. Всё было. Судили - ещё сидел. Бог с ними! Я всех простил. Не виноват - а простил. Это - для себя. Лежала на мне гора обид. Дышать не мог. А как простил, - ничего! Нет горы. Беси обиделись и отошли. Вот и ты - прости всем... Мне - ничего не надо. И тебе то же будет.
На четвёртой беседе просит он меня:
- Принеси-ка ты мне хлебца корочку. Я бы пососал... Немощен я - прости ты меня, Христа ради!
Жалко мне его стало до боли в сердце. Слушаю бред его и думаю:
"Зачем это надо, о господи? Зачем же?"
А он шелестит иссохшим языком:
- Кости у меня болят. Ноют день и ночь. Корочку-то пососу - легче будет, может. А то зудят кости, мешают. Надо ведь молиться все минуты. И во сне - надо. А то сейчас и напомнит бес. Имя твоё напомнит, и где ты жил, всё. Он вот тут на печке сидит. Ему - ничего, что иной раз горячая она, красная. Он - привык. Сядет серенький против меня и сидит. Я его закрещу, да уж и не гляжу на него. Надоел он. Ну его! А то по стене ползает, пауком. Ино тряпицей серой болтается в воздухе. Он - разно может, мой-то. Скучно со стариком. А приставили - надо стеречь. Тоже и ему не сладко, со стариком-то. Я уж и не обижаюсь на него. И бес подневолен. Привык я к нему. Ну тебя, говорю, надоел ты! И не гляжу. Он - ничего, не озорник. Только всё напоминает, как меня звали.
Поднял старичок голову и довольно громко сказал:
- А звали-то меня Михайло Петров Вяхирев!
И снова осел весь в гроб свой, шепчет:
- Таки толкнул бес... Ах ты, бес! Ты здесь, брат? Иди-ко с господом!
Плакать я готов был в тот день со зла... Ну, зачем старик этот? Какая красота в подвиге его? Ничего не понимаю! Весь день и долго спустя вспомню я про него - как будто и меня дразнит некий бес, насмешливые рожи строя.
Когда последний раз пошёл я к нему, то набил карманы мягким хлебом - с досадой и злостью на людей понёс этот хлеб. И когда отдал ему - он зашептал:
- Ого-го! Тёплый. Ого-го-го...
Возится во гробе, стружки под ним скрипят, прячет хлеб и всё шепчет:
- Ого-го...
И тьма и плесень стен - всё вокруг шевелится, повторяя тихим стоном шёпот схимника:
- О-о-о.
Четыре раза в неделю пищу он принимал; конечно, голодно было ему.
В тот последний раз он уж ничего не говорил со мной, и только чмокал, посасывая хлеб, - видимо, зубов у него совсем уже не было.
Постояв несколько времени, говорю ему:
- Ну, прости меня, Христа ради, отец Мардарий, ухожу я и больше не приду! Спасибо моё прими!
- Да, да, - торопливо отвечает он, - спасибо тебе, спасибо! Ты монахам-то не говори. Про хлеб-то. Отнимут ещё. Они завистливы, монахи-то. Их ведь беси тоже знают. Беси всё знают. Ты молчи!