После этого вскоре захворал и помер он. Хоронили торжественно владыка из города со священством приезжал и соборне литургию служил. Потом слышал я, что над могилою старичка по ночам синий огонёк сам собою загорается.
Сколь жалостно всё это! И сколь постыдно людям!
Вскоре после этого жизнь моя круто повернулась.
Ещё при Грише был со мною подлый случай: вхожу я однажды в кладовую, а Михайла на мешках лежит и онановым грехом занимается. Невыразимо противно стало мне; вспомнил я пакости, кои он про женщин говорил, вспомнил ненависть его, плюнул, выскочил в пекарню, дрожу весь со зла, и стыдно мне и горестно. Он за мной... Пал на колени, умоляет меня, чтобы я молчал, рычит:
- Ведь и тебя она смущает по ночам, знаю я! Сильна власть дьявола...
- Врёшь, - говорю, - пойди ты ко всем чертям! сгинь! Ведь ты - хлеб печёшь, собака!
Ругаюсь, не могу удержаться. Если бы он женщин не пачкал грязными словами своими, так пёс с ним! А он всё ползает, просит, чтобы я молчал.
- Да разве, - говорю, - об этом скажешь? Ведь стыдно же! Но - работать с тобой не хочу! И ты скажи, чтобы перевели меня на другое послушание...
На том я и встал.
О ту пору люди-то всё ещё не были живы и видны для меня, и старался я только об одном - себя бы в сторону отодвинуть.
Михайла захворал и лёг в лечебницу, работаю я за старшего, дали мне в подмогу двух помощников; прошло недели три, и вдруг зовёт меня келарь и говорит, что Михайла выздоровел, но работать со мной не желает из-за моего строптивого характера, и потому назначен я, пока что, в лес пни корчевать. Это считалось наказанием.
- За что? - спрашиваю.
И вдруг в контору входит красавец-монах, отец Антоний, становится скромно к сторонке и слушает. Келарь же объясняет мне:
- А именно за строптивость характера твоего и за дерзостные суждения о братии; это в твои годы и в положении твоём глупо, нетерпимо и должно быть наказано! Вот отец настоятель, по добросердечию своему, говорил, что надо тебя в контору перевести, на более лёгкое послушание, а выходит - вон оно что...
Говорил он долго, гнусаво и бесчувственно; вижу я, что не по совести, а по должности путает человек слова одно с другим. А отец Антоний, прислонясь к лежанке, смотрит на меня и, поглаживая бороду, улыбается прекрасными глазами, словно поддразнивает меня чем-то. Захотелось мне показать ему мой характер, и говорю я келарю:
- Возвышения - не ищу, унижения - не желаю принять, ибо - не заслужил, как вы знаете это, но хочу справедливости!
Покраснел келарь, посохом стучит.
- Цыц, дерзновенный!
Отец Антоний наклонился к уху его и что-то сказал.
- Сие - невозможно! - говорит келарь. - Должен он принять кару без ропота!
Пожал Антоний плечами и обратился ко мне, - голос у него басовитый, тёплый:
- Подчинись, Матвей!
Победил он меня двумя словами и ласковым взглядом своим. Положив келарю земной поклон, поклонился я и ему, а потом спрашиваю келаря - когда мне идти в лес?
- Через три дня, - говорит, - а эти три дня ты во узилище посидишь! Так-то!
Не будь тут Антония, я бы, наверное, кости келарю переломал. Но его слова были приняты мною за некий намёк на возможность приблизиться к нему, а ради этого я тогда готов был руку себе отрубить и - на все.
И повели меня в карцер - в ямку под конторой; ни встать там, ни лечь, только сидеть можно. На полу солома брошена, мокра от сырости. Тихо, как в могиле, даже мышей нет, и такая тьма, что руки тонут в ней: протянешь руку пред лицом, и - нет её.
Сижу - молчу. И всё во мне молчит, как свинцом облито, тяжёл я, подобно камню, и холоден, словно лёд. Сжал зубы, будто этим хотел мысли свои сдержать, а мысли разгораются, как угли, жгут меня. Кусаться рад бы, да некого кусать. Схватился руками за волосы свои, качаю себя, как язык колокола, и внутренно кричу, реву, беснуюсь.
"Где же правда твоя, господи? Не ею ли играют беззаконники, не её ли попирают сильные в злобном опьянении властью своей? Кто я пред тобой? Беззаконию жертва или страж красоты и правды твоея?"
Вспоминаю уклад жизни монастырской - неприглядно и глумливо встаёт она предо мной. Почему монахи - слуги божий? Чем они святее мирян? Знаю я тяжёлую мужицкую жизнь в деревнях: сурово живут мужики! Далеко они от бога: пьют, дерутся, воруют и всяко грешат, но ведь им неведомы пути его, и двигаться к правде нет сил, нет времени у них, - каждый привязан к земле своей и прикован к дому своему крепкой цепью страха перед голодом; что спросить с них? А здесь люди свободно и сыто живут; здесь открыты пред ними мудрые книги, - а кто из них богу служит? Только слабые и бескровные, вроде Гриши, остальным же бог - только защита во грехе и источник лжи.
Вспоминаю злую жадность монахов до женщины и все пакости плоти их, коя и скотом не брезгует, лень их и обжорство, и ссоры при дележе братской кружки, когда они злобно каркают друг на друга, словно вороны на кладбище. Рассказывал мне Гриша, что как ни много работают мужики на монастырь этот, а долги их всё растут и растут.