Думал, Георгий, воевавший с фашистами за нашу страну, меня осудит, но он только загадочно сказал:
— У каждого человека судья где-то глубоко внутри находится. Тебе решать, как жить дальше. Но мать забывать не должен. Если пожелаешь, я отправлю тебя в Москву.
Я не ответил. Отец Георгий понимающе вскинул брови и добавил:
— А если хочешь, у моря можешь пожить. В пригороде Сухуми у меня есть уютный дом.
Я вспомнил, как Настя мечтала съездить на море, и промолчал.
Больше недели я приходил в себя, и все это время чувствовал заботу и внимание. Написал новое письмо маме. С почтой здесь было проще, и я знал, что письмо наверняка дойдет. На этот раз оно было длинное. Изложил все по порядку, исключая ненужные подробности своих приключений, и заверил маму, что со мной все хорошо, и нахожусь под опекой доброго и богатого человека, но идею добраться до Бориса не оставил. Еще раз предупредил, чтобы о моих письмах она никому не говорила, особенно если мной будут интересоваться из военкомата.
Как-то раз после ужина мы не перешли по обыкновению в каминный зал, а продолжали маленькими глотками смаковать прекрасное «Киндзмараули», оставаясь за убранным столом в гостиной.
— Завтра отвезу тебя в одно место, — сказал Георгий, задумчиво поворачивая стоящий на столе стакан с темно-рубиновой жидкостью. — Оттуда уже не возвращаются или возвращаются, но очень редко, — он посмотрел на меня серьезно, добавил: — Не бойся, это хорошее место.
Осознание
Наутро меня разбудил сын Георгия Иван, и мы вышли во двор. Старик в плаще, с накинутым, как у монаха, на голову капюшоном, уже сидел в повозке, запряженной парой серых лошадей, и держал вожжи. Я устроился рядом с ним. Мне было и страшно, и одновременно любопытно. Куда он хочет меня отвезти, зачем?
— Куда мы едем? — спросил я, когда хозяин хлестнул вожжами, и лошади тронулись.
Георгий промолчал. Вдруг трое сопровождающих, которые вышагивали по разные стороны повозки, затянули песню, грустную, больше похожую на поминальную молитву. Часа через три мы поехали в гору. Все время вверх и вверх, потом спешились и вдвоем, оставив повозку внизу, отправились по узкой тропинке еще выше. Наконец Георгий заговорил:
— Ты когда-нибудь слышал про Святую гору?
— Нет, — сказал я, — а что это?
— Там, высоко в скалах живут монахи. Сейчас сам увидишь.
— А зачем мы туда идем? Вы думаете, что там я буду в безопасности?
— Ты же не хочешь ехать домой, а в Армению я тебя не пущу. Нечего тебе там делать. У твоего друга трое детей, больная жена. Ты будешь ему в тягость, разве не так?
Я удивился, как быстро Георгий навел справки о Борисе и его семье, ведь о больной жене и трех детях я ему не говорил.
— Да. Вообще-то об этом я не подумал…
— Вот видишь, старый Георгий все предусмотрел.
— А в монастыре этом много людей?
— Человек шесть осталось.
— А у них там есть телевизор, радио и все такое?
— Эх, глупый ты, — засмеялся старик. — Зачем им все это? Они с Богом разговаривают. Это лучше, чем радио или телевизор. Ты еще скажи тискотека. Это когда молодые парни девок тискают. Тискотека, да, понимаешь… Не хотят работать. Сколько молодежи без толку болтается!
— А монахи, они что делают?
— Молятся.
— И все? — удивился я. — А на что они живут?
— Им Бог дает. Сейчас сам увидишь.
Наконец мы дошли до места. На небольшом лесистом плато стояла маленькая, сложенная из камней церковь — купол ее напоминал раскрытый зонтик. Нас встретили два монаха, одетые во все черное. Георгий поклонился им в пояс, а одному поцеловал правую руку. Монах перекрестил старика, и они обнялись.
— Вот, привел к вам молодого человека, — обратился Георгий к старшему. — Он из России. Православный.
— Как звать тебя? — спросил монах. Лицо его, суровое и непроницаемое, на первый взгляд показалось мне страшнее, чем у боевика, первый раз захватившего меня в плен. Для завершения образа монаху не хватало только автомата.
— Артем, — ответил я.
— Артемий, — поправил он. — Рассказывай, брат Артемий, с чем пришел. — И добавил, обращаясь к Георгию: — А ты пойди, отдохни пока.
Когда старик ушел, монах усадил меня на широкую лавку под навесом.
— Ну, расскажи, что там у вас в Москве?
Я растерялся, пояснил, что не был дома уже три месяца, и в который раз пересказал историю моих бедствий. Монах слушал молча, казалось, что он меня даже и не слышит, а думает о чем-то постороннем, но в конце монолога покачал головой, горестно вздохнул и с какой-то тоской или укором посмотрел мне в глаза.