Я рассказывал, как работал на судоремонтном заводе сварщиком, какая это была тоска… меня пожирала лень… как валял дурака в институте, писал и жег написанное… как мой друг пытался покончить с собой у меня в сторожке во время моего дежурства. Он тайком выпил банку снотворного, и, когда посреди ночи из его рта повалила пена, я потащил его в туалет, заставил блевать, а потом потащил его к себе домой, заставил пить, есть и блевать, а потом потащил его в институт, где тоже поил его чаем и заставлял ходить в туалет блевать… он выжил, а я потерял интерес к людям, разочаровался разом во всех и во всем… потому что мой друг, женившись, стал каким-то другим, работал на радио, говорил о Сорокине и Тарантино, вступил в какую-то партию в надежде, что ему дадут денег, говорил, что ему надо кормить семью и так далее, то есть – стал таким, как все… а все вокруг были рабами, всех интересовало только одно: бабло, карьера, эстонский язык, заграница… росли банки, выдавались кредиты, открывались волшебные магазины, в которых можно было купить себе новые личины… кругом были люди, которые были заперты изнутри, и даже если мне удавалось с кем-то переговорить, я не понимал языка, на котором они говорили… у каждого внутри была черная дыра, каждый был в рабстве у какого-нибудь кумира или изобретения, всеми что-нибудь управляло. Меня тошнило от всего… от всех… мир был набит клоунами…
В какой-то момент я понял, что Дангуоле больше меня не слушает, она потеряла к моей жизни интерес. Прочла меня, как книгу, – ей не понравилось. Что это за герой? За такого не хочется переживать. Единственные чувства, которые в ней моя история вызвала, были досада, раздражение, ничего больше. Напрасно потраченное время… И не день, два… как бывает с книгой, а – несколько лет!
Если б я мог сказать ей это раньше… или хотя бы тогда, в церкви (кстати, религия – один из кошмарных и наименее совершенных снов Иллюзии, – видимо, Мельник был юн и мало изобретателен).
Подлинный, я был ей неинтересен; мое прошлое вызывало в ней изжогу; моя жизнь ей казалась пустой. Ей было плохо. Она даже заболела. С таким трудом она расставалась с тем мифом обо мне, который я ей выстроил в то стремительное хускегорское лето.
Человек представляет интерес только в виде мифа; как только миф обнажен, за ним обнаруживаешь жалкое существо, не больше лягушки. Какие чувства можно испытывать к лягушке? Да никаких! Чем ужаснее уродство носишь под плащом, тем сильнее из кожи вон лезешь, распыляя свою жертву, а потом – потом надо стремительно исчезать, ни в коем случае не раскрываться. Но было поздно: моя обезображенная часть существа была выставлена напоказ, предъявлена, рассмотрена, изучена.
Больше мной она не занималась. У нее были свои дела: письма, планы, норвежский… она учила норвежский и писала письма, письма, письма… как исправная ученица, с чистыми руками, правой (отвадили-таки от левой), не сутулясь… строчка за строчкой она приближалась к последнему письму…
Снова стало холодно; мы сдвинули наши кровати. Но это ничего не меняло: ни снаружи, ни внутри.