– Всё кончается, – сказал я сухо, отвернулся: от ее губ, от ее тепла. И что-то внутри екнуло, будто всё кончилось именно потому, что я сказал эти слова.
Дангуоле исчезла. Я несколько раз повторил «всё когда-нибудь заканчивается», надеясь, что она что-нибудь скажет, но была мертвая тишина. Она ничего не говорила. Будто не слышала меня. Мне стало жутко. Я был один! Проглотив ужас, я сказал:
– Разве ты сама не хотела этого?
– Да, – твердо сказала Дангуоле.
17
Многие не сознают свою религиозность. Некоторые из тех, кто ходит в церковь или твердит про себя мантры, не понимают, где, собственно, их
Многие утверждают, что ни во что не верят, не сознавая своей глубокой религиозности. Дангуоле всегда возила с собой календарь; она выбирала для него место с бережностью или даже почтительностью, осторожно вешала на стенку – сначала в своей замковой комнатке (кстати, на потолке она нарисовала звезды и, когда мы с ней вдвоем пускали дым, слушая отчаянный щебет птиц, просила меня давать им имена, и я бормотал: Колорадо, Вирджиния, Канзас, а она смеялась, смеялась, а я продолжал: вон та, жирная, это Калифорния), затем в моем фургончике, и, наконец, в Крокене, – в этом было что-то языческое.
Когда она говорила: «Я – непрактикующая католичка», – это звучало так же фальшиво, как все ее антисемитские выпады; она была антисемиткой настолько же, насколько католичкой, но всё равно это не мешало ей быть глубоко верующей; сама она не понимала, что верит, соответственно не могла сказать, во что она верит, а я понимал: она верила, верит и будет верить в будущее.
Вера в будущее – что где-то там впереди нам будет хорошо (мои бредни напечатают, я прославлюсь, у нас будут деньги) или что мы там хотя бы будем, – заставляет людей поклоняться всяким пустякам и превращать свою повседневную жизнь, с которой они боятся расстаться, какой бы ужасной ни была, в конвейер нескончаемых ритуалов.
Люди цепляются за будущее гораздо сильней, чем за настоящее, потому что для большинства в будущем заключена – как яйцо в ларце, как игла в яйце –
Я столько раз себя видел трупом, истерзанным, гниющим в лесной могиле, на дне карьера в Мяннику… в черном пластиковом пакете… столько раз себя видел в черном пластиковом пакете (сквозь дыру в пластике), что меня в дрожь бросает от этих пакетов! А ведь таково оно и есть – будущее: кот в мешке, в черном пластиковом пакете!
По всей видимости, у большей части населения планеты совсем другие ожидания. В их будущем – как при коммунизме – нет дерьма, на которое натыкаешься на каждом шагу в настоящем; оно эфемерно, как опиумная фантазия, оно не пахнет, его даже нельзя потрогать, а значит, в нем невозможно ушибиться, поцарапаться, споткнуться, упасть, умереть; это идеальное время, ради которого живет и умирает человек.
То же с литературой. Ахиллесова пята письменности – она устремлена в будущее, в котором существовать невозможно (когда меня прочтут, мне будет глубоко всё равно), отсюда невозможность коммуникации, осуществление которой я какое-то время допускал (ну, вот и она, последняя, отвалилась, как насытившаяся пиявка).
Всё хорошо. За окном снегопад. Ползут осторожные огни. Мороз крепчает. Человечество, будто предчувствуя Судный день, торопится перегнать в цифру всё, дабы замумифицироваться в дигитальном ковчеге и отчалить на нем в Грядущее.