Мы встретились с Сулевом возле кинотеатра «Сыпрус» (что от него осталось) и засели в «Сан-Патрике»; он только что вернулся из Ямияла – навещал сына – и ему не терпелось выговориться… но не выходило. Сильно нервничал; дергался, выглядел потерянным, всё время облизывал губы и озирался. Мы взяли сразу по два черных кофе, чтобы не ходить, и сели в темном малом зале подальше от окон и шумных посетителей. Тут Сулева прорвало; говорил на редкость много и быстро, крутил самокрутки и порывался выйти, но сам себя останавливал, потому что хотел говорить, и тогда мы с ним вместе вышли… его голос дрожал, руки тряслись; он был сильно бледен… на улице, наконец, он подошел к сути, сказал, что Ристо жалуется на плохой сон – ему дают таблетки, а он от них отказывается, и врач Сулеву сказала, что это может не в его пользу сказаться на комиссии; Сулев битых три часа уговаривал сына принимать лекарство…
– Я его прошу принимать лекарство, пойти на компромисс, а сам понимаю, что говорю глупости…
И в эту секунду, когда он произнес эти слова, меня пронзила цепочка воспоминаний, внутри меня будто вспыхнуло, как молния, которая вдруг разом осветила в темной, как ночь, комнате несколько предметов: во-первых, я вспомнил, как мать мне привезла туда плеер с моей старой кассетой, на которой была записана «Группа крови»; во-вторых, я вспомнил, как той же ночью слушал ее; в-третьих, когда я слушал «Спокойную ночь», в самом конце песни, во время восходящего соло, мне припомнилось, как я услышал эту песню в первый раз: это было в телефонной будке, возле бывшего Машиностроительного завода, на улице Вольта, там был аппарат, по которому можно было говорить бесконечно – бросил двушку, и болтай сколько хочешь, – мой приятель поставил мне «Группу крови», я слушал как завороженный, «Спокойная ночь» меня просто околдовала, я лежал в ту ночь в Ямияла, слушал, вспоминая, как тогда, на Вольта, в будке меня охватил экстаз, и вдруг – непостижимым образом мое сознание выбрасывает глубинное воспоминание, которое логически никак не связано ни с Цоем, ни с поэзией этой песни, ни с чем – я вспоминаю мое двенадцатилетие… просыпаюсь утром и вижу: на столе стоит пепси-кола, торт, высокие стаканы с наклейками яхт (отзвук Олимпиады) и мамин подарок – толстенький марочный альбом в кожаной обложке, вскакиваю, бросаюсь к альбому, открываю и вижу – блок ново-гвинейских марок с футболистами! Яркие, солнечные… Эти марки стали моими самыми любимыми. К ним впоследствии добавилось два южнокорейских блока, приуроченных к футбольному чемпионату в Мексике… Как я рыдал там, в Ямияла, в ту ночь! Как меня разобрало! Я никогда в жизни не плакал так сильно, сердцем… мою грудь просто разрывало от боли (возможно, еще и потому, что я душил слезы, и плач шел внутрь меня: он вырывался из сердца и, придушенный, возвращался в него, – остановиться было почти невозможно: я мог захлебнуться в нем, как в собственной рвоте)… Какой подарок мне мама сделала! Какой подарок! Как меня вывернуло в ту ночь!
Я не стал рассказывать этого Сулеву; потому что Ристо в ту минуту был там.
Сулев сказал, что Ристо скучает, просится обратно, на Палдиское шоссе, в дурдом… Я-то сразу понял, что не в дурдом на Палдиском шоссе он просится, но сказал совсем другое:
– К тому чудику, с которым ты когда-то лежал?
– Да, говорит, с ним было веселей. Я его понимаю. Чудик обещал ему изобрести лунопроводной интернет. Это смешно. Он был и тогда такой смешной. А тут, в Ямияла, говорит, совсем скучно, тут не с кем поговорить, все только и говорят что о жратве…
– Это точно.
– Нечего делать…
– Верно, делать там нечего.
– Ничего писать он больше не хочет, потому что боится, что врачи украдут, да и, говорит, нет смысла: никому это не поможет…
– Да, – сказал я серьезно, – он прав: не поможет!
– Я тоже так думаю, – заулыбался Сулев, но глаза его выдавали… и меня, наверное, глаза выдавали тоже – я думал о другом: наверняка у Ристо были такие ночи, как та у меня… наверняка Сулев это чувствовал… но говорить об этом было бессмысленно… это ничего бы не изменило.