Она говорит грузному, с черепашьими глазками врачу, что совершенно здорова, вылечилась — как и было обещано.
— И я хочу, чтобы меня поскорее выписали.
Доктор Бис вежливо улыбается, давая понять, что подобные просьбы ему приходилось выслушивать не раз.
— Боюсь, это невозможно, мисс Грилль. Мы отчитываемся исключительно перед вашим опекуном. Ведь это он
— Поместил с моего согласия, — напоминает Розамунда, стараясь сохранять спокойствие. — Согласитесь, это не одно и то же.
— Не сомневаюсь, что ваш отец в скором времени свяжется с нами. Возможно даже, по телефону. Если, конечно, он уже вернулся из Европы.
— А когда он писал вам в последний раз? У меня от него ни писем, ни открыток уже много недель.
— Естественно, клиника рассылает ежемесячные отчеты о состоянии своих пациентов. Очень подробные отчеты. И разумеется, мы рассчитываем и надеемся на то, что опекуны
— Но что именно вы пишете отцу в своих отчетах?
— Они носят, как вам известно, мисс Грилль, конфиденциальный характер. Могу лишь сказать, что это чрезвычайно детальные и ответственные отчеты.
— Посмотреть можно?
Доктор Бис разводит руками: рад бы, мол, да никак не могу.
— Увы, мисс Грилль. Да вы и сами знаете правила. Повторяю, клиника отчитывается только перед опекунами.
— А если мой опекун бросил меня? — Голос Розамунды начинает звенеть. — Если меня вообще все бросили?
— Да, но
Розамунда спокойно усаживается в кресло. На виске у нее бьется жилка. Она уверяет себя, что это не тюрьма, что при желании отсюда можно уйти — можно ли? Время от времени пациенты в более плачевном состоянии, чем она, более агрессивные, совсем отчаявшиеся, бывает, бегут, прячутся в лесу, а через день-другой появляются снова, притихшие, одурманенные медикаментами, вялые, выглядящие так, словно никуда не отлучались и даже не задумывались о такой возможности. Розамунда деловито, словно разговор идет не между врачом и пациентом, а между равноправными партнерами, заявляет:
— Видите ли, доктор, я не
— Непременно сделаю это в сентябрьском отчете, мисс Грилль.
— А раньше нельзя? Попробуйте разыскать отца и телеграфировать ему. Наверняка он поддерживает связь со своими финансистами: с брокером, банкиром, бухгалтером. Повторяю, я здорова и не хочу жить среди больных. Жизнь же проходит!
На столе доктора Биса вместе с разрозненными письмами и бумагами лежит разрезной нож с рукояткой из черного дерева. Острое, как стилет, лезвие маняще поблескивает. Поглядывая из-под лениво прикрытых век на Розамунду, доктор Бис прикидывает расстояние между ножом и собеседницей, которая начинает раскачиваться в кресле, — пожалуй, не больше трех футов; он отнюдь не дурак, внешность обманчива.
— На вашем месте, дорогая, — доверительно говорит доктор, понижая голос так, будто кто-то может их подслушать, — я бы не торопился. А то снова попадете к нам, с рецидивом.
— Да, но моя жизнь…
— Послушайте, это же общий закон, — решительно перебивает доктор Бис, явно собираясь положить конец затянувшейся беседе, — жизнь течет быстро. «Факт рождения — ложное предзнаменование бессмертия», — как говаривал Джордж Сантаяна, некогда один из моих пациентов.
Розамунда неловко встает:
— Доктор Либкнехт подтвердит, что я здорова. Поговорите с ним. Может, он напишет отцу? И конечно, я сама напишу. Уже написала.
— Ладно.
Доктор Бис поднимается из-за стола, безучастный, как Будда; он почти незаметно кивает здоровенному санитару, стоявшему все это время на почтительном расстоянии позади Розамунды в ожидании, когда можно будет отвести ее назад в палату. Где-то поблизости раздается звонок. Время обеда. Настоящее застолье, с большой переменой блюд, продолжительностью больше часа. Розамунда чувствует, как в желудке все переворачивается, подступает тошнота. Ей приходится сделать усилие, чтобы не схватиться за волосы и не растрепать их. Ей приходится бороться с искушением накинуться на санитара, исцарапать его в кровь, между тем санитар мягко, но решительно, с профессиональной уверенностью берет ее за руку и уводит.