Отношения с новым начальством не наладились. Долголетний скиталец и свободный литератор не был склонен подчиниться строгой дисциплине крупного финансового предприятия. Некоторое время ему пришлось прослужить бесплатно, после чего ему был назначен скромный месячный оклад в 50 рублей. Руководители банка, как это было впоследствии заявлено на суде, считали, что приняли Ковнера на службу из сострадания и давали понять, что ему нечего делать в банке. Отношения его к влиятельному «главному корреспонденту» быстро приняли враждебный характер. Это резко отразилось на отношении к нему директора, который перестал подавать ему руку, не отвечал на поклоны и явно показывал, что хочет отвязаться от непрошенного служащего. Впечатлительный и самолюбивый литератор испытывает глубокие нравственные муки. Тем не менее разрыв с журнальным миром и необходимость поддерживать нуждающихся близких заставляют его терпеть тягостную обстановку, несмотря на унизительное обращение и целый ряд материальных ущемлений. К концу года Ковнер решается писать Заку и просить у него письменно «сжалиться над ним» и назначить ему годовой оклад в 1000 рублей. А главное, ему необходимо было для дальнейшего спокойного существования получить от банка некоторую гарантию прочности своего положения, заключить условие на известный срок, чтобы не находиться под жуткой угрозой ежеминутного увольнения. Нарастающая довольно крупная сумма долгов, запутанность некоторых личных отношений, неопределенность дальнейшего и полная безвыходность из возникшего тупика приводят его в отчаяние и заставляют страстно искать исхода.
В момент этих материальных осложнений и невзгод болезнь Софии обостряется: «Она положительно не могла дышать в комнате: я нанял ей дачу по 5 рублей в месяц и дал ей на расходы». В это время трехлетние отношения начинали требовать каких-то иных внешних оформлений. На даче в 1874 г. больная решилась заговорить о замужестве. Ковнер указывает ей в ответ на свою полную необеспеченность, трагическую зависимость от произвола банковского директора, близость надвигающегося увольнения. Когда он решился намекнуть ей на возможность разлуки, больная девушка упала в обморок со словами: «Я без тебя жить не могу». Это окончательно убедило Ковнера не расставаться со своей преданной подругой и во что бы то ни стало обвенчаться с этой «чистой и славной девушкой», полюбившей его «беззаветно, глубоко и пламенно».
Несмотря на совершенно пошатнувшееся положение в банке, он еще надеялся на какое-то улучшение в своей деятельности. Но с наступлением нового года все эти надежды рухнули. Прибавка оказалась незначительной; вычеты за наросший долг банку сильно понижали ежемесячную получку, все решительнее выявлялась необходимость платить довольно значительные долги, поддерживать близких, разрубить запутавшийся узел личных отношений.
И вот тут-то трудная нравственная дилемма выступила во всей своей обнаженности. Понемногу, медленно вытачивался и под давлением обстоятельств резко заострился опасный силлогизм о праве преступить закон во имя высших соображений альтруизма и драгоценнейших притязаний личности. Мы видели, что Ковнер со времен своего отрочества привык смотреть на себя как на выдающуюся натуру, призванную к творческому труду, великим подвигам мысли и широкой славе. Речь прокурора в его процессе была построена почти целиком на этой чрезмерной переоценке подсудимым своих способностей, прав и призвания.
И действительно, с малых лет будущий «Писарев еврейства» вырастает в сознании исключительности своей природы и величия предстоящего ему жизненного дела. Когда на полпути земного бытия эти долголетние и мучительные надежды оказались обманутыми, творчество было поглощено ничтожной газетной работой, журналистика в свою очередь сменилась мелкой банковской службой, вместо ожидаемой славы приходилось терпеть пренебрежительное снисхождение столичных дельцов — двадцатилетние мечты Ковнера вылились в бунтующую формулу Раскольникова: «Тварь ли я дрожащая или право имею?». Не есть ли «преступление» — лучшее доказательство высшего призвания, явного превосходства отважной личности над толпой трусливых посредственностей, духовного равенства с теми завоевателями и реформаторами человечества, для которых цель всегда освящала все средства? Для Ковнера, как и для героя Достоевского, возможен только утвердительный ответ на эти вызывающие запросы духа, и мы увидим, что он до конца не испытывал никаких угрызений совести и продолжал считать себя этически правым, несмотря на травлю в печати и суровый приговор суда.