К соображениям личного свойства — своеобразной проверке преступлением своей гениальности — примешиваются, как и в «Преступлении и наказании», доводы альтруистического порядка. Атмосфера типичной петербургской нужды со всевозможными болезнями, лишениями и унижениями остро ставит вопрос о праве обратить праздные богатства, сосредоточенные в руках ростовщиков или банкиров, на спасение гибнущих молодых сил. Обстановка многолюдной и нищенской еврейской семьи определенно настраивает Ковнера на тот философский лад, который овладел Раскольниковым в семействе Мармеладовых. Он делится последним с этими хворыми и полуголодными сиротами, в глазах которых он представляется родным отцом, вставшим из гроба, чтоб облегчить их жалкое прозябание. А главное: «Сонечка, вечная Сонечка…» мог бы буквально повторить этот отважный нарушитель уголовных запретов вслед за героем поразившего его романа: «Соня, Соня! Тихая Соня…»
Логика Раскольникова, «выточенная, как бритва», вонзилась в мысль этого неудачливого реформатора и так же загипнотизировала его, как в романе «проклятая мечта» заворожила петербургского студента. В обоих случаях одинаковое убеждение, что «задуманное — не преступление». В обоих случаях почти математическое вычисление: с одной стороны бессмысленно потерянные, безвозвратно погибшие источники жизни и творчества, с другой — «молодые, свежие силы, пропадающие даром без поддержки, и это тысячами, и это всюду…» В обоих случаях одинаковый моральный соблазн. «Не загладится ли одно крошечное преступленьице тысячами добрых дел?..» К этому прибавляется отчеканенный тезис раскольниковской философии: «имеющие дар или талант сказать в среде своей
Эти слова, глубоко поразившие впоследствии знаменитого германского философа и нашедшие всемирное распространение в доктрине ницшеанства, прозвучали откровением для безвестного еврейского литератора. Когда в 1866 г. «Преступление и наказание» появилось в книжках «Русского вестника», Ковнер с жадным вниманием неофита следил за крупнейшими событиями русской литературы. Он уже с пером в руках переживал все значительные проявления русской мысли, и новейший роман, столь высоко оцененный непререкаемым авторитетом Писарева, вырос в крупнейшее событие его духовного развития.
В двух обширных статьях, помещенных в журнале «Дело» в 1867 и 1868 гг. («Будничные стороны жизни» и «Борьба за существование») Писарев отмечал, что в последнем романе Достоевского «действуют и страдают, борются и ошибаются, любят и ненавидят живые люди, носящие на себе печать существующих общественных условий». Осуждая санкцию кровопролития, он отмечает в герое романа способность сохранять во время самых диких заблуждений тонкую и многостороннюю впечатлительность и нравственную деликатность высокоразвитого человека. Но при этом преступление Раскольникова критик сводит всецело к условиям внешнего существования нищего студента, к той удручающей бедности, которая разжигает его фантазию на обманчивую философскую теорию и толкает его руку на убийство.
Все это с жадностью прочитывалось в далеких южных городах юным кандидатом в «необыкновенные люди», давно признавшим за собой исключительность призвания и необычность дарований. Внимательный читатель Достоевского, тонко разбирающийся во всех особенностях творчества любимого романиста, упоминающий в своих письмах не только «Мертвый дом» или «Униженных и оскорбленных», но и «Скверный анекдот», и «Вечного мужа», Ковнер весь проникся трагедией юноши-преступника, облеченного Достоевским в ореол великой грусти и жертвенного страдания. И когда обстоятельства личной жизни сгрудили вокруг него те же накопления горя и унижений, позорной бедности и боли за погибающих близких, острая казуистика Раскольникова захватила безраздельно его мысль. Гениальная философема Достоевского выросла перед ним в мучительно-жизненную, в единственную спасительную систему разрешения трагически запутанного узла, и вся ударная аргументация знаменитого романа определила для него новый путь опаснейшего действия.