— Да… — голос Этьена сошел почти на шепот, а шепотом все голоса схожи, и Кретьена продрало по спине морозом — ему опять послышался братов шепоток. В ночи, тихонько, чтобы не разбудить матушку — «Ален, пожалуйста… У меня к тебе просьба… Расскажи мне историю».
— Мессир, пожалуйста… У меня будет… одна просьба.
— Что?!..
— Одна просьба. Я хотел бы… Поехать с вами.
— Со мной?..
— Да, до Ломбера. Я дороги знаю, со мною вам легче будет… И не тронет никто из… наших. И еще… мне надо узнать.
— Что — узнать?..
— О замке, о…ну, об этом. Понимаете, мессир Кретьен, я ведь тоже… (- голос — простое шевеление губ, голос, лишенный своей плоти — звука.)
— Тоже —?..
— Тоже
Может, я и схожу с ума, но пусть будет так. И в мягком ночном кружении спальни, ставшей раза в три больше положенного ей размера, Кретьен подошел, ничего не говоря, не отрицая и не спрашивая, не в силах слабыми своими глазами ясно разглядеть склоненного лица собеседника. Волосы того в сумраке были совсем темными.
— Хорошо, Этьен. Я… буду очень рад.
Qui trop parole, pechiИ fait.
Глава 2. Брат
Печаль всегда рисуется на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров. Так писал еще сам святой Бернар.
Видно, великий аббат Клервоский не видел Этьена Арни. По крайней мере, не бывал с ним близко знаком.
Катарский послушник и впрямь был бледен и худ, как палка; от вечных постов под глазами его лежали синеватые тени, и порой казалось, что бедняга уже готов сию минуту освободиться от оков плоти — а именно испустить дух. Однако на самом деле он оказался вынослив на редкость, хотя на вид и «соплей перешибешь»; глаза Этьен держал по большей части опущенными, будто изо всех сил стараясь не изменить образу, уготованному для подобных ему пером великого проповедника — но… Господи, как же он умел смеяться.
Причем если Этьена разбирало, даже пришествие всадников Апокалипсиса не смогло бы его остановить. Он хохотал, закинув голову, из глаз катились крупные слезы, — а кончалось обычно тем, что он просто валился от смеха с ног прямо там, где стоял, и катался по земле, подметая ее волосами, выгибаясь прямо-таки в коликах радости. И против этой заразы не мог устоять никто. Более прилипчивый, чем чума, спустя некоторое время смех сотрясал уже всех вокруг — наверное, в радиусе мили… Самое прискорбное заключалось в том, что хотя подобные приступы постигали Этьена крайне редко, однако если уж постигали — время и место становилось ему совершенно безразлично. Пожалуй, если бы омраченного суровой думою беднягу обуял смех на королевском приеме, он и там бы не смог сдержать себя. Этой своей черты он стеснялся и старался не позволять себе проявляться подобным образом. Зато