…Денек опять выдался прекрасный, а до Ломбера оставалось совсем недалеко. Миль около тридцати. И с дорогой повезло — широкая, можно легко ехать вдвоем. И вообще, кажется, со
Кстати о мальчишках: Этьену на поверку оказалось двадцать три года. Выглядел он, в общем-то, младше своих лет — наверно, из-за хрупкости сложения. И борода у него росла какая-то несерьезная, так, три волоска; всякий раз, брезгливо соскабливая ее бритвой, тот напоминал мальчика, прилежно бреющегося в подражание отцу. Впрочем, росла она крайне медленно — на Этьеново счастье: он данной поросли не терпел и все время порывался ее уничтожить. Кретьен в отношении бороды был с ним полностью солидарен; кроме того, другого такого чистюли свет еще не видывал — Кретьен купался во всех встречных речках, мыл волосы, даже пару раз постирал нижнюю рубашку. Сегодня тоже наверняка будет где помыться — чем южнее, тем чаще земля прорезана многочисленными реками, речушками, ручейками, чьи тоненькие голоса или синий блеск на каждом шагу манил путешественников. Мир прекрасен, добр и хорош, мир залит светом, мир исполнен даров. Что-то у Этьена в его извечной черной власянице вид бледный и грустноватый, надо его развеселить.
— Эгей, Черный Рыцарь Черной Одежки! Почему это у вас такой вид, будто вы ежа проглотили? Все еще верите, что мир — это творение нечистого? Да ты посмотри, Этьен, как он прекрасен!.. Прямо-таки Храм Божий на земле!..
— Ты что, опять осуждаешь мою церковь?..
— Да упаси меня Боже! — Кретьен истово перекрестился, мотая головой — и тут же понял, что зря. Этьен нахмурился и отвернулся, слегка зеленея.
— Да ладно, перестань ты! Опять из-за этой ерунды огорчаться надумал? Из-за того, что ты катар, а я — католик, и по этому поводу нам вроде бы не по пути?..
— Ну… да, — признался Этьен; конь его тряс головой, отгоняя какую-то назойливую тварь, наверное, муху. Разница в вере в последнее время была любимой Этьеновой причиной для расстройства. Видя, что друг его все никак не обращается в истинную веру, катарский послушник понемножку приходил в отчаяние. Да, у Кретьена, при всех его достоинствах, имелся один преогромнейший недостаток: он был католиком. Он прилежно молился «пыточному столбу», распятию то бишь, чуть что осенял себя бесовским этим знамением, пару раз по дороге заглянул в церкви на мессу, и «Отче наш» у него был неправильный — с хлебом плотским, насущным вместо духовного, сверхсущного… Смириться с этим просто так Этьен не мог. Надежды, что в один прекрасный день друг наконец все осознает и быстро примет консоламентум, оставалось все меньше. Господи, Ты сказал ученикам — оставьте отца и матерь, идите за Мной. Неужели же должен прийти тот ужасный день, когда Ты скажешь это и мне — и я должен буду повернуться спиной к нему, к своему единственному другу, и идти за Тобой?.. Я не знаю, Господи, смогу ли я. Плоть слаба, и я боюсь.
— Знаешь, Кретьен, плоть, она слаба… Неужели ты сам не чувствуешь, как материя тебя уводит от сути, как грешное тело мешает приблизиться к Господу?..
— Ну вот, опять ты за свое… Такой денек, а ты — про материю. И с чего только вы, катары, взяли, что она какая-то особенно грешная?.. По-моему, все не так просто, мы, люди, не по прямой разделены на свет и тьму — а так, вот, непонятно… — Кретьен прочертил в воздухе некую извилистую линию. — И в душе у нас есть темное, а в теле светлое. Вот гордыня, например — самый страшный грех, а при чем же тут плоть? Из-за этой самой гордыни и Враг рода человеческого пал, а у него никакой плоти не было и в помине. Будешь жить расчистейшей жизнью духа, а от этой пакости не избавишься… Или зависть. Или гнев.
— В Ломбере поговори об этом с моим отцом, — бледнея и отворачиваясь, сказал Этьен. За образ неколебимого Оливье, своего наставника, своего единственного отца, он цеплялся всякий раз, когда чувствовал, что его собеседник, кажется, прав. Там, где он прав быть не может. Должно же все это как-то объясняться и доказываться — вот Оливье на диспуте целую толпу священников переспорил, неужто одного поэта убедить не сможет?.. Признаться, на своего неотразимого учителя юноша возлагал едва ли не последние надежды.
Кретьен нагнулся с седла, щеголяя своим уменьем, сорвал с земли цветок. Это была ромашка на длинном стебле — надломленная где-то в серединке. Сунул стебелек в рот, задумчиво пожевал, косясь светлыми глазами на помрачневшего друга, явно замыслив какую-то каверзу.
— Этьен… Я про тебя написал стихи. Прочесть?..
— Ну, прочти… А с чего это ты вдруг?
— Да так вот, вдохновляешь ты меня. Как