Он едва верил глазам своим, чтобы это была та самая Ольга, которую он так любил, как дитя, которую покинул, когда она едва становилась девушкою, и которая теперь предстала ему во всем блеске, в полном цвету очаровательных прелестей! Он любовался и стройным станом ее, и аттическою формою рук[63], и высоким челом, на коем колебались гроздия русых кудрей, и яхонтовыми ее очами, в коих сквозь дымку мечтательности сверкали искры души, вместе гордой и нежной; ее лицом, на коем разлит был тонкий румянец, как юное утро мая, и невинная беспечность с глубокою чувствительностию; брови ее так выразительно подняты были думою, уста ее так мило сомкнуты улыбкой; казалось, она усмехалась девственным мечтам своим, созданиям пробуждающейся любви; казалось, она ловила взорами отдаленное в очарованный круг фантазии, которая, подобно часовой стрелке, пробегает время и пространство, не удаляясь от средоточия своего сердца… И все было прелестно в ней… и волшебство звуков, проникающих душу, и красноречие безмолвия, пленяющее взор. Это не было уже земное существо для Гремина; это был идеал совершенства. Он тогда только прервал свое созерцательное молчание, когда Ольга, повторяя в задумчивости припев песни, вполголоса произнесла: «Скажите мне!»
– Я могу только то сказать вам, сударыня, – сказал Гремин с чувством, – что вы поете как ангел.
Ольга вспрянула с криком радостного изумления…
– Ах! Боже мой, это вы, князь Николай! Вообразите себе: я сейчас о вас думала, и вы передо мной, как будто мысль моя перенесла вас в столицу! – Яркий румянец вспыхнул розами на щеках Ольги.
– Вот доказательство, что вы можете творить чудеса, Ольга Михайловна! И вы еще не забыли меня?
– Я не так ветрена, князь Николай, чтобы позабыть своего кузена и наставника.
– Считаю себя счастливым, удостоясь внимания особы, столь полной совершенств!
– Скажите, князь: неужели правда есть игрушка, пригодная только малолетним? Вы сами учили меня всегда говорить истину, а теперь, когда я в состоянии ценить ее, говорите мне комплименты. По крайней мере я искренно скажу вам, что мне приятно бывало думать о вас, потому что мысль эта неразлучна с воспоминанием самой счастливой поры моей – жизни в монастыре.
– Мне кажется, сударыня, вы бы скорее могли обвинить обманчивый свет, вселивший вам недоверчивость, скорее скромность свою, чем мою правдивость.
– Полноте ссориться, князь Николай, – и еще в первый раз после долгой разлуки. Я рада вам тем более, что вы приехали как нарочно, помочь нам развеселить братца: он два дня сам не свой; печален, и сердит, и прихотлив, как никогда в жизни. Но тетушка, верно, ждет вас, пойдемте!
Князь был принят как родной. Доброта почтенной тетки Стрелинского и чистосердечная веселость, непринужденное остроумие Ольги очаровали его. Час мелькнул как минута, и негодование его вовсе было утихло, как вдруг голос усатого слуги: «Валериан Михайлович приехал и просит к себе на половину», – бросил всю кровь в голову князя; он раскланялся и поспешил к Валериану.
Валериан с распростертыми объятиями встретил Гремина.
– Только тебя недоставало, милый князь, – вскричал он, – чтобы посмеяться удаче наших предприятий и поздравить меня с роковым успехом!
– Я приехал не поздравлять вас, господин Стрелинский, – отвечал Гремин насмешливо-холодно, отступая, чтобы уклониться от объятий. – Я приехал только поблагодарить вас за ревностное участие в моем деле.
– Вы? Господин Стрелинский? Право, я не понимаю тебя, Гремин!
– Зато я очень хорошо вас понял, слишком хорошо вас узнал, господин майор!
Во всякое другое время Стрелинский никак бы не рассердился на обидную вспыльчивость друга и, вероятно, шутками укротил и пересилил бы гнев его; но теперь, огорченный сам холодностию графини, колеблем сомнениями, поджигаем ревностию, пошел навстречу неприятностей, решась платить насмешкой за насмешку и дерзостью за дерзость.
– От этого-то вы и ошиблись: все что слишком – обманчиво. Не угодно ли присесть, ваше сиятельство! Начало вашего привета похоже на нравоучение, а я не умею спать стоя!
– Я постараюсь сказать вам такие вещи, господин майор, которые лишат вас надолго охоты ко сну.
– Очень любопытен знать, что бы такое помешало моему сну, когда меня убаюкивает чистая совесть!
– О! вы невинны, как шестинедельный младенец, как церковная ласточка! Напрасно было бы и осуждать человека, у которого совесть или нема, или принуждена молчать.
– Я не беру на свой счет этих речей, князь; мой язык не имеет причин разногласить с совестию именно потому, что она светлее клинка моей сабли. Скажите лучше по-дружески и без обиняков: чем заслужил я такой гнев ваш?
– По-дружески? Мне, право, странно, что вы, разрывая все узы, все обязанности дружества, опираясь на него, требуете доверия? Впрочем, вы живете ныне в большом свете, где любят давать векселя на имение, которого давно нет.