Он умел анатомически правильно рисовать людей и животных. На его рисунках никогда не увидишь людей в свойственном им окружении, они лишены его полностью. Ни заднего плана, ни второстепенных фигур, одна лишь белая бумага и уверенные штрихи карандаша, так что мне эти изображения напоминают куски кожи. Когда я их раскладываю в один ряд, впечатление это еще усиливается: истязуемая плоть. Это дотошно, до мелочей скопированные картинки из иллюстрированных журналов и календарей, сборище фигур, готовых в религиозном и сексуальном пароксизме на любые жертвы, среди них святая Тереза в виде скорбящей мадонны, складки ее одежды отец будто вырезал ножом. Кроме того, он нарисовал портрет Распутина. И еще пышногрудую женщину, ослепленную в горах молнией: жертва лежит навзничь; в сладострастной предсмертной истоме и ужасе она сорвала с себя одежду и, опершись на обе руки, устремила взор на стену грозовых туч. Это единственный рисунок, где он изобразил человека на фоне природы, пытающейся поскорей его уничтожить.
Это символы, а не люди. Когда отец желал, чтобы его оставили в покое, он хватал карандаш и принимался срисовывать поражения и сентиментальные позы своих моделей с картинок, которые вырезал из иллюстрированных журналов и календарей. Мать его картинками не интересовалась, я никогда не видел, чтобы она листала папку с рисунками; после войны она отдала мне его ботинки, костюмы, пальто, галстуки, шляпы и эту папку.
— Береги костюмы, — сказала она, а о рисунках не обмолвилась ни словом.
И он и она ошиблись. Внешне это была тихая молодая пара, у которой за домом был садик с живой изгородью из сирени и огромной старой грушей. На одной фотографии она стоит под кустом сирени и держит на руках грудного младенца. В длинном, по щиколотку, платье, она искоса, словно при кормлении, смотрит вниз на меня, волосы у нее до плеч, а в ушах серьги с черными фальшивыми жемчужинами из еврейского универсального магазина Дитца, что был у нас в городе.
Первые годы мы жили в старом кирпичном доме, клозеты — как тогда еще говорили, потому что рады были похвалиться таким удобством, — находились в заднем дворе. Они были подключены к канализации, но электрическое освещение в пристройке отсутствовало. Над деревянными дверями оставили щель, чтобы туда проникал дневной свет, в полутьме можно было разглядеть разве что бегающих по стене пауков. Однажды отец с карманным фонариком вернулся оттуда и потащил нас обоих во двор. Мне было четыре года. Он поднял крышку стульчака — в луче фонаря там ползали черви. Он пинал ногой стульчак, он так громко кричал, что сбежались соседи и столпились в пристройке. Проверили другие нужники, но только у нас оказались черви. На глазах у всех он был опозорен: у него нечистоплотная жена. Я испугался, прижался к матери, ребячливая виноватая парочка. Он скользнул фонариком по кишащим червям и по нашим лицам, свет будто наказывал меня, я заслонил рукой глаза и смотрел сквозь пальцы, как он из ведра окатывает стульчак водой. Мать светила ему фонариком, соседи разошлись, мы втроем, молча, давили червей. Он начал хлопотать о фюрерской квартире.
Его бывшие школьные товарищи часто нас навещали. Они приходили в сиреневый сад, сидели под грушей и радостно предвкушали, что я, четырехлетний карапуз, снова попадусь на их шутку. Они повторяли ее снова и снова: я привык утверждать, что не могу сказать «да». Товарищи отца требовали:
— Скажи «да».
А я всякий раз отвечал:
— Я не могу сказать «да».
Тогда они покатывались со смеху, ревя от восторга под старой грушей. Я привык к этому смеху, ждал, что они и в следующий раз опять возьмутся за свое, подыгрывал им, и они были мне благодарны. Я слышал, как они, хохоча, говорили отцу:
— Компанейский у тебя растет малец.
Они по-своему меня вознаграждали. Один иногда приходил с духовым ружьем, они стреляли воробьев и клали их кучкой на садовую дорожку. И тут являлся полосатый серый кот и наедался до отвала.
Мы переехали в фюрерский поселок. Теперь у нас на втором этаже под окном был железный, окрашенный в белое, кронштейн для вывешивания флага. Появился и первый радиоприемник марки «Саба», с зеленым «магическим глазом», светившимся в гостиной и свидетельствовавшим о том, что теперь нам живется лучше. Отец работал на машиностроительном заводе, передо мной групповая фотография, относящаяся к 1938 году: отец сидит в первом ряду, чуть наклонясь вперед, и обеими руками опирается о края табуретки; он в тиковом комбинезоне, сзади декорирован лавром в кадке и защищен флагом со свастикой.