Коротко, зло тыркали вражеские пулеметы и автоматы, не прекращался минометный огонь. «Мессеры», патрулировавшие над окрестностями, закружились вокруг Ширяково. Стреляли и бомбили они мало, зато все время носились над самой землей, временами взмывая вверх, чтобы оттуда тут же спикировать с ужасным воем. Казалось, что желтые крылья с паучьей свастикой закрыли все небо, потому что, как ни взглянет кто вверх, видит только их. Когда самолет становился на вираже на крыло, за прозрачной стенкой фонаря можно было различить голову пилота. Обнаружив что-либо подходящее, летчик выбрасывал из кабины мелкую бомбу или обстреливал из пулемета.
Крутов впервые попал в такую обстановку, и сердце его тоскливо замирало всякий раз, когда слышал мгновенно возникающий свист падающей бомбы или надсадный вой и визг пикирующего самолета. «Вот сейчас, сейчас…» — и он мысленно прощался с жизнью, полагая, что мина летит именно в его спину.
Как маяки, отметившие рубеж, на котором наступающих встретил огонь неприятеля, лежали среди жухлой осенней травы серые бугорки убитых.
Лихачев оборачивается назад, потом говорит:
— Видал, Пашка, как приходится расплачиваться за трофеи, за беспечность? — На его побледневшем осунувшемся лице зло щурятся голубоватые, под стать хмурому небу глаза. — Если б ночью не отошли, мы бы их столько положили, а не они нас. Эх, сильны мы задним умом, — с горечью признается он.
— Не от нас одних зависело, — ответил Крутов. — Что пулеметчики… Мы и так отходили последними, сам знаешь.
Сумароков чувствует себя виноватым и глядит в сторону. Потом неожиданно предлагает Лихачеву:
— Слышь, командир, по-моему, застряли надолго, давай рыть окопы.
Лихачев приподнял голову над щитом пулемета, огляделся.
— Лежат все. Черт их знает, то ли их побило, то ли притаились. Рой окопы каждый себе, — распорядился он. — Если пойдем, так не жаль и бросить.
Работали лопатами лежа. Глядя на пулеметчиков, стали окапываться стрелки. Крутов резал податливый сырой суглинок и укладывал его перед собой. За работой не заметил, как разогрелся. Когда окоп углубился настолько, что можно было сесть, решил отдохнуть. Лихачев копал споро и успел нагромоздить вокруг пулемета высокий бруствер. Увидев, что Крутов сидит, облокотился на край окопа, достал кисет.
— Перекурить, что ли, — сказал он. — Почти в полный профиль отгрохал. А у тебя?
— Видишь, сижу. Притомился малость.
— Гляжу, слабаки вы все, — усмехнулся Лихачев. — Знаешь, перелазь ко мне, тут просторно, поместимся. А то одному сидеть — тоска.
Медленно, будто нехотя, ползет время. День никак не хочет уступать место вечеру. Только мглистое небо вроде бы ниже придвинулось к земле, стало сумрачней, и самолеты улетели. Хочется есть, но об этом нечего и думать. К роте с термосами не пройти, да и кто пойдет, если раненых и то не выносят. Надо ждать ночи, тогда уж что-нибудь одно: либо отведут, либо заставят брать деревню.
Поле кажется обезлюдевшим, но гитлеровцы знают, что наступающие лежат, никуда не делись, и размеренно бьют из пулеметов и минометов. Бьют по желтым бугоркам окопов, по мелькнувшей над бруствером руке с лопаткой, бьют по тем, кто неожиданно вскакивает и меняет место. Пули щелкают, взбивают фонтанчики земли. Нет-нет да поднимется вдруг раненый и, опираясь на винтовку, заковыляет в тыл, почему-то полагая, что, поскольку он пострадал, посвистывающие пули уже не про него.
Как хотелось Крутову, чтобы скорее кончился этот проклятый день!
Стрелки огня не ведут, считают, что бесполезно жечь патроны, не видя цели. Да и что толку! Артиллерия молчит, кончились снаряды, а пулей врага не вышибить, если он не показывается. Пулеметчики тоже молчат: «максим» сразу обнаружат, начнут крыть по нему из минометов, а куда с ним тогда денешься? И пулемет разобьют, и расчету несдобровать. Так думает Крутов, так думает Лихачев, так, по-видимому, считают командиры, потому что никаких приказов не поступает.
Сидеть скорчившись уже не под силу. Душа окоченела, как иззябшие негнущиеся пальцы, как посинелые неповинующиеся губы. Застыло в ней все, и нет больше ни страха, ни жалости, ни других чувств. Только когда поблизости со свистом падала мина, Крутов старался приникнуть к земле-спасительнице поплотнее. А волнения нет, нервы перестали реагировать на опасность. Можно волноваться час-два, но не сутки подряд, нервы не железные — сдают.
— Жрать хочется, — разлепил посинелые губы Лихачев. — Сейчас бы вчерашнего шнапсу…
Он сплюнул тягучую слюну и резко двинул плечами, чтобы разогреться, разогнать застоявшуюся кровь. При этом не весьма осторожно задел Крутова, и тот нехотя тоже пошевелился.
— Противная штука — война, — говорит Лихачев. — Лежишь под обстрелом, а ничего сделать не можешь. Не знали мы ее.
— Как не знали: и читали про нее, и в кино — помнишь, Чапай в крылатой бурке?
— Ну, тогда не такая война была…
— Такая же. Война во все времена, видимо, одинакова, только одно дело смотреть на нее со стороны, другое — лежать вот так под обстрелом…