В следующем письме к нему Елена Андреевна пыталась объяснить свое отрицательное отношение к Коммуне. Написала, что, судя по газетам, не все коммунары были такие бессребреники, как его друзья, которых он привел в пример, были среди них и сомнительные личности. Коммунары в Париже взяли на себя ответственность, которую не смогли оправдать, и вообще она лично больше не верит, что бесчисленные жертвы и кровавые потрясения могут оказаться оправданными. Все бесполезно.
«Можно укрепить знания, но веру укрепить нельзя, — сухо отвечал ей Лавров, — поэтому, если Вы потеряли веру в самую возможность лучшего строя общества, достигнутого путем бесчисленных жертв и кровавых потрясений, то я не в состоянии укрепить этой веры». Что же касается парижских коммунаров, то ведь они сделали что могли. У них было слишком мало времени, чтобы лучше продумать свои действия. «И разве союзников в такую минуту можно выбирать? Разве не неизбежно интриганы, воры, спекуляторы втираются в подобных случаях всюду, и втираются тем в большем числе, чем больше личностей воздерживается от участия в движении, боясь запачкаться. Все это фатально; все это было и будет во всех революциях… Не надо и бранить очень людей, которые решились взять власть в трудную минуту… Это были
Нет, не бесполезны такие жертвы, такая жизнь.
До него дошли слухи из России о каком-то «екатеринославском деле» — в августе прошлого года у кого-то там был обыск и кого-то выслали, и как будто бы его дочь Маня была в этой истории замешана…
И вот теперь письмо от Мани было первым, что передал ему из рук в руки Подолинский, — вечером 12 августа он приехал в Лондон. Письмо не имело обратного адреса и было написано… в декабре. Как же долго оно путешествовало по рукам!
«Теперь я в Питере, но ненадолго, — писала Маня, — И а рождестве уезжаю на юг по совету доктора и если отпустят власти, то летом буду у тебя». — Ну вот, лето уже подходило к концу, она не приехала, значит, власти не отпустили… — «Нисколько не сомневаюсь, что тебе интересно знать подробности моего так называемого екатеринославского дела, но так как последствия его очень грустны и мне вообще неприятно о нем вспоминать, то постараюсь объяснить тебе все вкратце. Когда я приехала к моей свекрови на хутор в двух верстах от Екатеринослава, меня приняли очень хорошо, тем более, что она сама упрашивала меня к ней приехать погостить лето и даже, если я соблаговолю, остаться и на зиму. Все шло хорошо, пока я не сошлась с ее младшим сыном, а моим деверем. Начались сцены материнской ревности, вообще сцены и т. д. Я нашла, что я человек свободный и вовсе не обязана выносить неприятности. После одной из очень крупных сцен я взяла и ушла в город с этим самым сыном. Нашелся там его приятель, некто Ортынский, человек очень порядочный, а следовательно очень бедный. Я ему предложила поселиться с нами. Поселились втроем. Хуторские взбеленились, преследовали нас, и в особенности сына, угрозами смирительным домом и т. п. Жили мы очень скромно. Приходили к нам гимназисты и один студент… Пели малороссийские песни и — больше ничего». — Ну, это, вероятно, не совсем так — умалчивает Маня о чем-то, конспирации ради или ради того, чтобы отца не слишком беспокоить… — «Вдруг обыск, за ним другой. Думала я ехать на днях в Петербург, но с нас взяли подписку о невыезде. Хуторские опешили и обещали хлопотать и оставить нас в покое, когда это дело кончится. Тянулось оно ровно два месяца. Наконец пришла отсюда секретная бумага с предписанием препроводить Ортынского немедленно в Киев к родителям, Эммануила Федоровича (моего деверя) на хутор к родителям. А мне приказано через три дня выехать из Екатеринослава и не возвращаться туда… Больше всех пострадал Ортынский. На днях его выслали из Киева в Вологду… Из-за чего это все, мы никто не знаем… Сынишка мой еще у свекрови. Проездом я его возьму. Он славный мальчишка».
Письмо это ужасно расстроило Петра Лавровича. Расстроило не только известием об арестах. Письмо было написано в таких странных выражениях… Она не написала, что полюбила своего деверя, ее ровесника, написала: «сошлась»… Вот так, просто-напросто! И куда ей писать ответ — неизвестно. В Петербург? Или в Екатеринослав?..
Когда он отложил письмо в сторону и немного пришел в себя, Подолинский приступил к своему рассказу — уже на совсем другую тему.
Рассказ его был совершенной неожиданностью. Как выяснил Подолинский, вовсе не от литераторов пришел к Лаврову призыв издавать революционный журнал. Инициатива целиком принадлежала студенческим кружкам в Петербурге и в Москве. Будущий журнал, как заверял Подолинский, с энтузиазмом поддержат также многие русские студенты в Цюрихе.
В первый момент Лавров несколько растерялся. Его представление о русских литераторах, мечтающих о заграничном журнале, оказалось совершенным заблуждением. И на этом заблуждении он уже мысленно строил, как воздушный замок, будущий журнал… И