Душа субботы отлетела. В печке торжествовал огонек будней. Ножницы жевали сукно, и синей тесьмой шел от утюга ядовитый дымок.
За окном чернело угасшее небо и блестела звезда.
Портной с досадой отложил мелок, придвинул к себе книгу кройки Аршинова и, склонив голову, стал вслух размышлять. Он близко пригибался к страницам, отходил от них на некоторое расстояние, водил пальцем по синим черточкам и часто вскидывал плечами. Сомнения повторялись каждый раз, когда судьба испытывала его мелом и ножницами. То ли искусство непрочно сидело в нем, то ли Аршинов — горький пьяница и мот — напутал в своей книге, но за сомнениями мастера неизменно следовало недовольство заказчика…
Не будь Шимшон занят судьбой Гильды, он давно бы выскользнул из-за стола. Разлад между отцом и Аршиновым предвещал мало хорошего и в семейной хронике сопровождался печальными событиями. Язык незадачливого портного и тяжелая его рука обращались в бич судьбы.
Ангелы-хранители покинули мальчика, счастье отвернулось от него, когда отец увидел его за книжкой. Рука, вооруженная мелком, гневно дрогнула и решительно отодвинула сукно.
— Опять ты сидишь, точно в болячках, за книгой?.. Полюбуйся, Рухл, своим сынком, он зарылся в страницы, как в навоз. Начитается басен и небылиц, наслушается сплетен и ляжет, безбожник, спать без молитвы. Я хотел бы знать: что в этих книжках хорошего? Почему он им так верит? Кто их написал — пророк или святой?
Мать не торопится с ответом. Ребенок ведет себя как взрослый, не путается под ногами, не шумит, не ссорится с братьями, — чего еще желать?
— Я спрашиваю: почему ему не посидеть за Библией, за Талмудом? Боже мой, говоришь, надрываешься, а они делают свое… Мать сунула голову в печку, а сынок — в книжку…
— Ребенок столько же мой, сколько и твой… Я на улице его не подобрала и не принесла с собой в приданое…
Надо отдать справедливость Дувиду — он владел тайной отмыкать чужие уста.
— Я отрекаюсь от него пред богом и людьми… Этот выкрест окончит свою жизнь в тюрьме…
Пророчество, несмотря на торжественный тон, никого не взволновало. Мать не отступала от печи, сын — от судьбы Гильды. Мальчика покинуло благоразумие. Опасность надвигалась, надо было спасаться, а мужественный заступник графини не двигался с места. Возмущение против несправедливости, затянувшейся на семьдесят выпусков романа, сделало его дерзким:
— Эти книжки мне дороже всего в мире… Я готов за них умереть…
Можно было предвидеть, как развернутся события. Бледный от гнева отец бросится искать орудия убеждения. Если линейки под рукой не окажется, в ход пойдет все, что способно укрепить отцовский авторитет: ремень, полотенце, вешалка, брюкодержатель и — в крайнем случае — клеенчатый метр. Жертва стойко выдержит испытание и не без достоинства удалится…
На этот раз вмешалось провидение. Оно под видом реб Иойля послало Шимшону ангела с пачкой лотерейных билетов под мышкой. Он встал на пороге, провел рукой по мезузе[1], прибитой к двери, поцеловал пальцы, коснувшиеся святыни, и пожелал всем счастливой недели.
Это был высокий, худой старик с длинной седой бородой, заостренной книзу, с пышными пейсами. В городе его звали «Иойль-франт» за страсть нарядно одеваться. На нем всегда были длинный люстриновый сюртук и белая крахмальная сорочка с воротничком и галстуком.
Крахмальная сорочка редко стиралась, пятна на сюртуке расплывались, воротничок становился все темнее, но «Иойль-франт» не расставался с ними.
Никто, кроме Шимшона, не обрадовался гостю. Мать глубже всунула голову в печь, а отец грудью налег на книгу Аршинова, словно раз навсегда решил покончить свои разногласия с автором.
Холодный прием означал: «Простите, реб Иойль, все мы, как видите, заняты, придете в другой раз…»
Старик вздыхает и опускается на стул. Он одергивает полы блестящего сюртука, расправляет галстук и осторожно касается воротничка. Лицо его сосредоточенно, в глазах гордость — восторг человека, владеющего единственным в мире сокровищем… Элегантные манеры его как бы говорят портному: «Что значит заняты? Всему свое время…»
— Что нового? — скорей из вежливости, чем из любопытства спрашивает Дувид. — Как живете?
— Как живет еврей? Мучается, гоняется за копейкой…
О себе реб Иойль говорит вполголоса, глухо, как о конченом человеке.
— Бегает бедный еврей по городу, как помешанный, ищет щелку, куда бы всунуть лотерейный билет… Спит и во сне видит миллионы… Приходит ему вдруг мысль, точно бог шепнул: «Зайди к Дувиду-портному… Пусть бедняк выиграет…» В самом деле: человек бедствует, почему ему не помочь? Где это написано, что выигрывать должны только богачи?.. Разве не грех, когда тысяча достается Шполянскому? Человек набит миллионами, как кровать нищего клопами. К чему ему чужие деньги? Шполянский, правда, наградит Иойля по-царски, но зачем это старому коллектору?[2] Он хочет, чтобы крупный выигрыш достался Дувиду… Так он хочет… Это его каприз…
В голосе Иойля звучит твердая решимость осчастливить портного.
— Где уж нам богатеть, — склонив голову набок, говорит Дувид, — мое счастье зачахло в пеленках…