ешь". - "Так и есть", - сказала она. "Так и есть, - сердито повторил я, - это не ответ. Отчего тебе легче отказаться - от охоты или от того, чтобы прогонять меня?" - "От охоты", - ответила она без колебаний. "Ну вот видишь, - сказал я, - ведь это противоречие". - "В чем же противоречие, малыш, сказала она, - ты что, действительно не понимаешь, что я должна? Ты что, не понимаешь самого очевидного". Я не стал больше ничего отвечать, потому что заметил - с содроганием невольного пробуждения к новой жизни, - по каким-то неуловимым деталям заметил, как в глубине груди ее зарождается песнь. "Ты будешь петь", - сказал я. "Да, - серьезно ответила она, - я буду петь, скоро, но не сейчас. Но ты приготовься". - "Я уже слышу, как ты поешь, хотя ты и говоришь, что еще не начинала", - сказал я, задрожав. Она промолчала. И мне вдруг почудилось, что я постиг нечто такое, чего до меня не знала ни одна собака, во всяком случае, ни малейших следов чего не найти ни в каких преданиях, и я в бесконечном ужасе и стыде спрятал морду свою в луже крови передо мной. А постиг я, что собака может запеть прежде, чем сама знает об этом, более того, что мелодия, отделив- шись от нее, парит в воздухе по собственным законам, будто нет ей дела до породившей ее собаки и обращена она только ко мне, ко мне... Теперь-то я отвергаю, конечно, все подобные заключения и приписываю их своей тогдашней сверхвозбужденности, но, даром что этот вывод оказался заблуждением, в нем есть известное величие, он - то единственное, что вынес я для этого мира из голодной своей поры, и он по меньшей мере показывает, как далеко мы можем продвинуться, стоит нам только полностью отказаться от самих себя. А я и на самом деле от себя полностью отказался. При обычных обстоятельствах я бы тяжело заболел, утратив всякую способность даже шевелиться, но не смог бы сопротивляться мелодии, которую собака уже готова была, кажется посчитать своей собственной. Она становилась все
громче, ее нарастание, кажется, ничем не сдерживалось и она уже почти разрывала
мне перепонки. Самое же скверное заключалось, лишь для меня одного; перед величием его умолк лес, и только я его слышал, только я; да кто же я такой, что смею все еще оставаться здесь, простираясь в своих страданиях и своей крови? И вот, качаясь, я встал, оглядел себя - и не успел подумать, что с этаким видом не побежишь, как уже мчался самым великолепным галопом, гонимый мелодией. Друзьям своим я не стал ничего рассказывать, то есть при первой-то встрече я и мог бы еще рассказать, но тогда у меня не было сил, а потом уже я не знал, как подступиться. Намеки же, от которых я не смог удержаться, растекались по разным беседам бесследно. Телесно, надо сказать, я восстановился уже через несколько часов, душевно - не могу опомниться до сих пор.