Все сказанное, разумеется, — лишь популярное, дилетантское и приблизительное объяснение того, что есть мировоззрение и философия. Нам оно было нужно, чтобы правильно представить проблему встречи откровения и философского плюрализма. Философия в своем радикальном виде (а не в гротескных формах распада) может быть истинной философией: страстной и самоотверженной любовью к истине. Ни приземленная резиньяция, ни титаническое посягательство и самонадеянные претензии на обладание абсолютной мудростью не могут называться философией. Откровение может достигнуть взаимного согласия с любой истинной философией, которая задает свой вопрос, осознавая различие между мировой причиной и экзистенцией, — будь это философия Средиземноморья, Дальнего Востока или Африки по своему происхождению. Однако это согласие начинается с того, что вопросительная форма философии обретается в ответах, маскирующих вопрос, по ту их сторону. Павел прекрасно продемонстрировал это в Афинах, когда по ту сторону «ведомых» богов обнаружил надпись «неведомому Богу» и стал проповедовать философам того, «Которого вы, не зная, чтите». В качестве первопричины он называет того, кто дает «всему жизнь и дыхание и всё», и тем самым признает воспетую поэтами связь между творением и Творцом: «мы Его и род» (Деян 17, 23 слл.). Несколькими веками позже он мог бы сильнее подчеркнуть «величайшее неподобие», негативный характер теологии. Столкнувшись с буддистами, он утверждал бы неустранимость «неведомого» в Боге, открывающем себя через Христа, — Боге, который становится тем таинственней, чем он ближе к нам подходит. Исходя из этого он объяснил бы им, как обстоит дело с единством Атмана и Брахмана, — именно, что Атман-Брахман и есть Неведомый, всегда им пребывает и никакая духовная техника восхождения или погружения не может свести его с престола.
Множественность, свойственная истинной философии, объясняется многообразием аспектов мирового бытия и, как мы видели, частичной противоречивостью глубинных устремлений человека в том, что касается его окончательной участи. Действительно ли человек бессмертен? Если да, то как отдельная личность или как часть рода и племени? Не являются ли подобные желания дерзкой самонадеянностью перед лицом бесконечного? Быть может, более благочестивым было бы растворить свое Я в Боге? И не есть ли наше Я лишь иллюзия и видимость — темница, в которую нас запирают за грехи, совершенные еще до рождения? Когда откровение вступает в разговор с ищущим человеком, оно оставляет ему все найденные им подступы, зачастую несовместимые; оно не принуждает его ни к какому мысленному выбору как единственному, приносящему блаженство. Оно также оставляет ему его противоречивые чувства; его смятенному томлению оно предъявляет простое послание: Бог любит мир, он любит тебя лично, и он доказал это, послав в мир Иисуса Христа. Этим предложением сказано главное и окончательное, хотя слова, его составляющие, допускают бесконечное множество импликаций, которые в известное время откроются их услышавшему. И тогда выяснится, что все множество сделанных на ощупь шагов, попыток, действительные или кажущиеся потребности — все сойдется к содержанию этого предложения, не упразднив из него ни малейшей части.
Итак, откровение раскрывает инкоативный, принципиально незамыкаемый характер разных философий и мировоззрений. С непревзойденной точностью это еще раз выразил Павел в своей речи перед ареопагом: Бог расселил людей по Земле, «дабы они искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, хотя Он и недалеко от каждого из нас» (Деян 17, 27). Это — поиск, направляемый знанием о некоем присутствии, но о присутствии, обращенном не ко всем вместе, но к каждому лично, — поиск, который, конечно, стремится «найти», но не имеет неотъемлемой гарантии (ср. у Павла: «не смогут ли…»), ибо только от Бога и его свободы зависит, когда человек его обретет, и обретет ли вообще. Великие философии и религиозные мировоззрения в какой-то мере предчувствовали этот инкоативный характер общего устремления, возвышающегося над мирскими науками