Выше мы пришли к выводу, что язык (как выражение мысли) есть чисто человеческий феномен. И как человечество в его многообразии едино (каждый мужчина может произвести ребенка с каждой женщиной), так и многообразие человеческих языков являет собой весьма разветвленный, но внутренне связный организм. Языки, равно как формы мышления, нам известные, суть результаты неких совершившихся в древние времена, но поддающихся реконструкции скрещений. Рассматривать их как монады было бы неразумной абстракцией.
Всякий раз, когда Бог хочет выразить нечто единичное на человеческом языке, ему приходится довольствоваться в качестве инструмента всем этим переплетением мыслительных и языковых форм, существующих в мире. Самому Богу это не наносит никакого ущерба, поскольку то — божественное, — что он хочет сказать, намного богаче, чем могут вместить в себя все вместе взятые языковые и мыслительные формы, выработанные человечеством. Но забота о том, чтобы с одинаковой определенностью выразить на всех языках то определенное и единичное, что он говорит, лежит на самом Боге — и он показал это символически через событие Пятидесятницы, которое теология прежних веков неустанно истолковывала как прообраз кафолического, истинно универсального плюрализма, но которое именно в наше время, когда плюрализм кажется чем-то недавно изобретенным, почти полностью предано забвенью. Чудо Пятидесятницы в самом начале церковной истории возвещает волю и власть Духа Божия: истолковать самого себя универсальным образом в абсолютно четком послании на максимальном числе мировых языков. При этом нам может быть совершенно безразлично, с кем произошло это чудо (с говорящими или со слушавшими — на эту тему было много споров), и даже то, имело ли оно материальную основу или было использовано Лукой как обобщающий образ того, что в действительности имело место во время исполнения первого апостольского поручения. Как бы то ни было, нам совершенно ясно, о чем говорит это описание. Ясно и то, на что снова и снова указывает традиция: нам предложено действенное средство против великого смешения языков, случившегося при строительстве вавилонской башни. Если прежде человеческая гордыня надеялась построить здание, доходящее до Бога, и как раз в это время между людьми стало разрастаться взаимное непонимание (поскольку все перестали понимать Бога), то теперь Бог, «научившийся» — посредством Христова креста — понимать нас изнутри, сможет обращаться к нам так, чтобы мы его понимали и благодаря этому снова — через него, через его язык — научились понимать друг друга. Между слушателями проповеди Петра произошел такой диалог: «Как же мы слышим каждый собственное наречие, в котором родились?., слышим их нашими языками говорящих о великих [делах] Божиих?» (Деян 2, 9—11). Об этих великих делах, смысл которых они все теперь поняли, и начался у них разговор.
Бог, таким образом, не связывает себя ни еврейским, ни греческим, ни латинским языком. Язык Бога — это прежде всего его собственный язык: событие воплощенного слова— Иисуса Христа. Он говорит посредством плоти, т. е. того, чтб есть Иисус Христос, как он действует и как страдает, что он делает сам, а чему дает совершиться, и конечно, посредством того, что он говорит. Однако его речь есть лишь определенная часть Слова, т. е. его самого. И эта часть имеет сущностное отношение к остальному: к его действиям, страданиям, но главное — к бытию. «Я есмь жизнь, воскресение, дверь, истина, путь», — все это, собственно, не речь, но указание на уникальность его бытия, амплификация его же слов: «А Я (говорю вам)…». Если бы то же самое говорил не он, а кто-то другой, получилась бы бессмыслица и безумие. И если бы он не страдал «за нас», по выражению, бытовавшему еще в ранней Церкви, то эти слова звучали бы легковесно, самонадеянно, сомнительно. Целое представляет собой единственное слово, которое многообразно расширяет смысл этого целого и в то же время держит его в цельной собранности. Поэтому для нас не так уж важно, что в конкретном высказывании Иисуса исходит от него самого, что — от Святого Духа, который, по слову Иисуса, должен истолковать его на человеческих языках и с помощью человеческих понятий. Зерно же, семя, которое должно произрасти, — это ни к чему не сводимое, абсолютно непроясняемое событие, от которого все остальное обретает развернутый смысл и связность, — событие, заключающееся в том, что конкретный человек, несомненно истинный и подлинный человек, объявляет о своем притязании представлять Бога. Причем представлять как отличный от того, кого он называет Отцом, пославшим его, и как ему же тождественный, поскольку отношение каждого человека к нему определяет отношение этого человека к Богу. Это ядро столь парадоксально, что именно с ним мы связываем всю непостижимость Бога.