Особенно Валя, который сейчас сидел от Евграфа Соломоновича через стенку и считал себя самым подлым, самым недостойным жить на свете человеком. Не знал об этом Евграф Соломонович, ибо порой предположению сообщал силу факта, имевшего уже место быть! А то, что один из искавших с ним разговора ел себя поедом там, за стеной, это Евграфу Соломоновичу невдомек было.
Где-то в глубине квартиры Евграф Соломонович расслышал звон телефона, но брать трубку не стал. Секретарей и так хватало. Телефон беспокоился еще пару минут, пока кто-то – Евграф Соломонович не разобрал кто – не подошел и не угомонил его. Снова воцарилась тишина и расползлась по комнатам, затапливая все до последней щелочки. И так печально становилось в этой тишине Евграфу Соломоновичу! Так невыносимо становилось! Брала за душу тоска по тихим писательским радостям – прожить день от одного написанного утром листа до другого, придуманного вечером, выйти на дорогу и через забор переброситься парой ничего не значащих слов с соседом – каким-нибудь третьеразрядным, как и ты сам, писателем. Но весело так переброситься, оптимистически, – потому что и у тебя, и у него, занятого подметанием дорожки, ведущей к дому, – потому что у вас обоих сегодня ПИШЕТСЯ. А когда у вас ПИШЕТСЯ, вы рады и открыты миру. И вы для него ощущаете себя истинным подарком, ибо ему не сбить вас с толку своей пестротой.
Да, помнил Евграф Соломонович, как ласкова и приветлива была к нему Таруса, страна никогда не кончавшегося лета, – три месяца с июня по конец августа Декторы сами жили на литфондовской даче, а с первого сентября вселяли туда съемщиков. Обыкновенно на зиму туда приезжала какая-нибудь небольшая семья – человека три-четыре – мама, папа и ребенок, еще не призванный в школу и наслаждающийся легальным ничегонеделанием. И лучше всего было этому ребенку, который бесстрашно вглядывался в горизонты собственной мечты, веря, что они бесконечны. Время не текло в Тарусе так, как оно течет повсюду на Земле: оно в буквальном смысле слова замирало на месте – слетавшиеся в по теплой поре писатели, казалось, не старились, дома их не ремонтировались, сохраняя всякий раз привычную глазу облезлость, и у Артема с Валей сотовые телефоны впадали в коматозное состояние, не находя себе… роуминга. Временная неподвижность усугублялась еще и этими, вселяющимися с осени семьями, которые, похоже, подхватывали эстафету друг у друга и приезжали в эти края на излете одного и того же жизненного периода – когда родителей двое, уже двое – без бабушек и дедушек, – а ребенок их еще не сел за парту. Таруса как чистое пространство творчества была Евграфу Соломоновичу в эту минуту нужна как никогда. Но постоянно думать о ней было равносильно пытке. Дразнить себя, не зная, когда появится возможность вырваться туда, выглядело сущей бессмыслицей. Скажем больше: вредило здоровью.
Евграф Соломонович не брался определить, сколько часов прошло, прежде чем, постучав для приличия в дверь, к нему в кабинет заглянула Настя. На улице уже начинали сгущаться сумерки, столь быстрые в городе, что Евграф Соломнович сидел, не зажигая света. Настино лицо, возникшее в нарождающейся темноте, испугало Евграфа Соломоновича своей белизной. Оно еще хранило следы наложенной утром косметики – яркая тушь длинных, как у ее матери и дальше – у сыновей – ресниц делала глаза больше, чем они были на самом деле. Евграфу Соломоновичу вдруг захотелось, чтобы эти глаза приблизились и сказали что-то очень важное, почти самое главное, как когда-то…
Он сделал движение приподняться с кровати, и Настя шире отворила дверь, теперь вся уже, целиком, неестественно белея в своем махровом халате на фоне июньского вечера.
– Здравствуй, Грань, – она устало улыбнулась, – ты как? Хочешь ужинать? Я сделала винегрет сегодня.
– Когда ты пришла? – невпопад спросил Евграф Соломонович, встав и теперь не зная, сесть ему обратно или нет.
– С полчаса назад, наверное. Аркадий сегодня дома празднует тещин юбилей, так что я его с машиной отпустила пораньше. Устала страшно. Сегодня ездили два раза в Раменское. Сплошная патология.
– Ты знаешь, Артем сгорел. Они со Славиком Молодцовым были в Коломенском, и наш крем с собой не взял.
– Свою же голову не приставишь, Грань! Знаю, как же не знать. Вон он, – она отклонилась в гостиную, держась обеими руками за косяк, и тут же вернулась в прежнее положение, – засох весь. Я его отмыла и намазала эмульсией. Вот красавец будет дня через два! – Снова улыбнулась устало. – Давай пойдем есть. Все уже за столом. Саш, иди мой руки! – крикнула Настя появившейся в гостиной Сашке и невидимой для Евграфа Соломоновича, – и ты мой руки, приходи.
Настя вздохнула и характерной, слегка напоминавшей утиную, походкой покинула кабинет. Евграф Соломонович проводил ее взглядом.