– Я-то прощу, но он-то кричит!
– Ты кричишь вечером, он кричит утром. Если не можете не кричать, то научитесь хотя бы получать от этого здоровое удовольствие. Покричали и разошлись. Грань, ты же старше, в конце концов!
– Да я простил его! Не идти же мне в самом деле к нему… извиняться…
Евграф Соломонович наклонился к жене затылком и стал изучать свои ноги в серых тапочках.
– Может быть, я где-то когда-то допустил ошибку? Чего-то не объяснил, не спросил о чем-то? А они так и выросли, без ответа… – Евграф Соломонович головы не поднимал, но Настя вполне угадывала выражение его лица. – Я старый, больной, занудствующий еврей! И еще чего-то хочу от мира! Поделом мне, поделом!
Самокритика в душе Евграфа Соломоновича достигла точки апогея и в точку перигея могла перейти лишь в случае проявления приятного ему сострадания со стороны жены. Настя качнулась в кровати, села, босыми ногами нащупала тапочки и, крадучись, как только и умела, приблизилась к сокрушавшемуся Евграфу Соломоновичу. Одной рукой она притянула к себе его голову, а другой стала гладить, соскальзывая с затылка на плечи и не очень заботясь о равномерности процесса, ибо:
а) никого, кроме них самих, в комнате не наблюдалось, следовательно, свидетели по совместительству были и участниками;
б) поглаживание должно было возыметь действие – успокоить Евграфа Соломоновича. А уж красивым оно выглядело или нет, значение имело второстепенное.
Евграф Соломонович обхватил Настю ниже талии – тоже как-то неуклюже и, не исключено, неудобно для самой Насти.
Однако эстетическое чувство в обоих на данный момент дремало, позволяя им получить дозу рафинированного удовольствия от присутствия друг друга, – когда сам себя не видишь со стороны и не оцениваешь ни по одной из великого множества шкал человеческих достоинств и недостатков.
Евграф Соломонович к слезам прибегал довольно редко, но сейчас узнал, что еще с детства знакомое щекотание в носу, которое предвещало… точнее, не предвещало ничего хорошего, учитывая первую часть предложения.
И оно – это предвещаемое – не замедлило бы случиться, если бы…
Если бы в самый критический момент в комнату не постучали и тут же, не дожидаясь обоюдного «да», которое Декторы поспешили произнести, не вошли. Это был Валя. Валя всем своим видом являл пример невмешательства в происходящее и полного безразличия к нему. Узнай он о том, что минут пять – десять назад личность его подвергалась строжайшему разбору, он бы очень сильно удивился. Потому что, как уже было сказано выше, консенсус с миром считал найденным. Вид Валя имел без преувеличения сияющий. В руках он держал газету формата А3 – то есть очень большую и для чтения неудобную. В руках он держал газету, в которой работал Артем. И тут Евграф Соломонович, в очередной раз проявивший сегодня дар провидения, понял: Валя снова собирается сказать нечто эпохальное. По влекомым им последствиям. Евграф Соломонович не успел даже мысленно зажмуриться…
– Пап, мам! Темина газета пришла! Мы уже прочли с Сашкой! Хотите? Я вам принес. – Валя вразвалочку подошел к родителям и протянул помятый с краю номер: – На третьей полосе, в подвале. – Валя щегольнул типографическим термином, позаимствованным у брата. – Репортаж с места задержания группы квартировзломщиков! Артем сам выезжал с ментами, но ему не дали бронежилет! – Валя сыпал, как из рога изобилия. – Точнее, он сам не взял!
По мере того как Валя открывал одну деталь за другой, лицо Евграфа Соломоновича меняло выражение от удивленного к обреченному. Он и производил впечатление человека, которого за последние три часа два раза окатили ледяной водой, причем не забывая уверить, что это все – ему же во благо.
Блага было слишком много. По горло блага было Евграфу Соломоновичу!
Он высвободился из-под Настиной руки и, встав, повернулся лицом к окну. Валя отдал газету проявившей интерес матери и покинул кабинет столь же стремительно, сколь явился туда. Евграф Соломонович пытался сосредоточиться на панораме двора, открывавшейся из окна, но не мог: не радовал его двор. Он сам себя едва ли радовал и, когда б можно было, ушел бы сам от себя во «внутренний кабинет». Но было нельзя. И Евграф Соломонович остался. Постояв минут пять в позе отрешения от житейского, покинутый теперь и Настей, он уговорил-таки себя пойти на кухню и поесть.
Диктат нездорового организма был спасительным в данном случае: он привносил в жизнь систему и не позволял слишком самоуглубляться. И Евграф Соломонович в первый и последний раз благословил свою язву!
Глава 15