И потом, подавляя растерянность, ярость и стыд, сидел и слушал, не в силах поднять глаза, что тот, великий и всесильный, оказывается,
Но этого было не довольно.
— Знаешь; почему ты так легко и удало взлетел? Потому что я
Но и этого было не довольно.
— А почему я так поступал? Потому что был неравнодушен к твоей маме. Издавна. С тех пор, когда ты еще не родился. Но она предпочла и всю жизнь любила твоего отца. А я завоевывал тебя. Жаль, что они не дожили до твоего взлета. Все. Довольно…
Да, теперь было довольно…
Он шел тогда по снежному городу, не чувствуя ни мороза, ни хлещущего по лицу ветра; ему казалось, что он очень хорошо понимает людей, оказавшихся «у последней черты». И нисколько не было легче от последних слов Мэтра, когда он, видимо, спохватился, наконец, и решил погладить ушиб — «можешь успокоиться, ты бы так или иначе убедил всех и без моего
Визин силился взять себя в руки, взглянуть со стороны, оценить трезво. Что, в самом деле, произошло? Выделял, видите ли. Разве бездарь станут выделять? «А почему, почему выделял? — слышался безжалостный, иезуитский голос Мэтра, слышались слова, которых тот и не думал произносить. — За таланты твои? За способности, успехи? Как бы не так, дорогой мой…» В конце концов, он, Визин, и сам выделял, а точнее — отличал в свое время кое-кого. Отличил, отметил, помог, пособил, выделил… Например, тех двух студентов. А вернее — одного, второго потому лишь, что он был первому приятелем. Да, он его выделил и жестоко обманулся: этот выделенный оказался преступником, его судили, и Визин был свидетелем. Он, выделенный, которому, благодаря Визину, прочили громкое будущее, больше, как выяснилось, склонялся к какому-то полуподвалу-притону, нежели к науке, и Визин тогда, во время суда в очередной раз уяснил, что всесилие науки лишь кажущееся, в подвалы ее могущество не простирается… «Но ведь я не преступник! Я не обманул вас, Мэтр! Никого не обманул! Я ведь все сам, самостоятельно…»
Всегда и всеми считалось, что Мэтр и Визин — любимый учитель и любимый ученик.
Подойдя к своему дому, Визин увидел, как остановилась машина; мужчина помог женщине выйти; мужчина поцеловал женщину, а женщина мужчину; женщина засмеялась и побежала к подъезду. Это была Тамара.
— Здравствуй, Иван, — сказал Визин, подходя к мужчине. — Не целуй чужих жен, а то убьют.
— Ну ты даешь! — сказал Иван. — В кои-то веки за дружеский чмок такая кара? Ладно, если ты настолько отеллообразный, больше не буду. Или убивай. — И, сняв шапку, склонил голову.
«Комическое — хвост трагического. И наоборот», — говорил когда-то Мэтр.
Вернулась Тамара.
— Где тебя носит в такую погоду?!
То заявляла себя сама жизнь. Мэтр оказался отодвинутым. Хотя было ясно: его теперь можно отодвигать на какое угодно расстояние, а он все также отчетливо будет виден… Проведенный по макулатурным пунктам поисковый рейд кое-что дал: была обнаружена одна из кип архива Мэтра, в которой оказалась и черная папка, которую старик называл когда-то «главной книгой жизни»…
Гремели сцепки, свистели электрички; неподалеку кто-то серьезный настроил транзистор на «Пиковую даму» — как раз начали увертюру.
«Я знаю, что вы сказали бы, Мэтр. Вы повторили бы те самые слова, которые, по-вашему, должны были меня успокоить, — дескать, я бы и без вас…»
А голоса-образы не унимались — они вопили, шипели, гудели, мяукали, лаяли: «надо немедленно, немедленно… это гениально… а что потом… никаких „потом“… постой, осторожно… препарат назовут „визИном“… может, ничего, анализы покажут минус… рано… держись…» Он недоумевал: неужели это все я, Визин? «Ну а кто же еще-то? Какие могут быть сомнения? Ты уж оставь сомнения… Просто-напросто ты состоишь из множества различных под-Визиных — из визиноидов, одним словом. Надо научиться усмирять их…»
Недели через две после Нового года Мэтр позвонил, как ни в чем не бывало, и без всяких вступлений спросил:
— Хочешь сесть в кресло?
У него и не было времени на вступления; ему, ровеснику века, шел семьдесят восьмой год; десять месяцев назад он заболел первый и последний раз в жизни; у него был рак; директорство временно перешло к его заместителю.