— Нет, — признался Аскольд. — По мне, так я рад бы и вовсе не знать страдания.
— Как же ты можешь оценивать его?
— Когда люди сами подвергают себя мучениям, этого я, признаюсь, не могу ни понять, ни оценить, — развёл руками Аскольд. — Что же до справедливости, то тут, мне кажется, ты берёшь только одну сторону... Когда люди явились на свет, у каждого было своё понимание справедливости. У одного — одно, у другого — другое, у десятого — десятое. И чем больше рождалось людей, тем больше являлось и представлений о справедливости. И тогда люди сильные заставили слабых уважать свои представления о том, что справедливо, а что — несправедливо... И получается, что справедливое вовсе не такое уж абсолютно справедливое, но лишь то, что полезно и выгодно более сильному.
— Это варварское толкование, — сожалеюще сказал Константин. — Есть высшая, данная нам от Бога, справедливость. Уж эту справедливость не заподозрить в пристрастии к кому бы то ни было...
— Полагаю, что и эта твоя справедливость на деле окажется справедливостью, полезной только избранным. А теперь будет справедливо, ежели все мы отправимся почивать, — с хитроватой усмешкой сказал Аскольд, поднимаясь из-за стола. — Не знаю, как установлено вашими богами, но наши боги повелевают после обеда поспать...
На следующее утро воевода Радомир проснулся поздно.
С трудом оторвал всклокоченную голову от подушки, набитой слежавшимся сеном, с ещё большим трудом стал припоминать подробности вечернего пира.
Кажется, вначале молодой грек, Константин, о чём-то спорил с Аскольдом, потом старый грек, Никодим, который у них в монастыре был головой, пожаловался на тяготы мирских повинностей, по императорскому указу возложенных на монастырь, плакал из-за отсутствия денег у братии, прозрачно намекал на то, что славянские постояльцы могли бы пожертвовать малую толику от торговых доходов, помочь монастырю провести водопровод, который строится уж который год, а конца-края строительству не видать.
Князь Аскольд, отвечая на слёзные жалобы Никодима, подарил настоятелю монастыря добрую связку собольих шкурок, и захмелевший игумен на радостях повелел прикатить целый бочонок старого вина, и тут пошёл пир горой!..
Чем закончилась гульба, Радомир не смог припомнить, как ни силился. Вроде бы миром разошлись.
Радомир долго отпивался холодным квасом, фыркал, отдувался и снова пил, прислушиваясь к гулу голосов, доносившихся с монастырского двора.
С тоской подумал воевода, что кабы дело было в Киеве, выхлебал бы сейчас горшок добрых щей и протрезвел вмиг, а то у этих монахов добрых харчей не допросишься — то потчуют солёной рыбой, то сушёными ягодами, от сладости которых губы склеиваются. До того приторны — тьфу!.. Само собою, насчёт мяса — и не заикайся. Глаза к небу закатывают, лопочут по-своему — грех, грех. В строгости держит их греческий Бог, даже рыбу велит есть не во всякий день, и даже сыр...
Кряхтя и сопя, Радомир достал из плетёной корзины добрый круг холопской еды — свиную кишку, набитую мясом и салом, поджаренную на сковороде и затем подкопчённую. После монастырских кушаний эта холопская кишка с мясом показалась вкуснее, чем запечённая стерлядь.
На дне корзины Радомир увидал два ржаных сухаря — тоже свои, киевские, не в пример вкуснее, чем греческие. Пожевал наскоро, запил квасом, подбоченился и вышел из кельи.
Тиуны и холопы боярина Надёжи укладывали на телеги бочонки с мёдом.
— Далече собрался? — поинтересовался Радомир.
— В Царьград.
— Что так?
— Из Болгарии привезли много мёда, перекупщики дают цену низкую. Вчера один грек надоумил выхлопотать разрешение да самим продавать мёд в городе.
— И я с вами поеду, — сказал Радомир. — Надоело мне околачиваться на монастырском дворе!
На облучок телеги взобрался юныш Ждан, перетянул конягу кнутом, и телега покатилась.
Дорога, вымощенная ровными кусками камня, пролегала между садами, зелёными ухоженными полями и высокими каменными заборами, скрывавшими от нескромных глаз богатые усадьбы.
Над каменистой дорогой курилась лёгкая пыль, поднятая копытами лошадей и колёсами множества повозок, спешивших в Город.
Справа и слева от дороги стеной стояли заросли диковинных растений, похожих на хмель.
— Это, брат, называется виноград, — причмокивая, пояснил Надёжа. — Из него по осени греки вино давят. Жаль, конечно, что он ещё зелёный, а то бы нарвали, да и наелись от пуза...
— Как можно? Поди, хозяин поймает и прибьёт.
— Не-е... У греков так заведено — ежели кто пожелает, может заходить в любой сад и срывать любой плод, за это никто слова не скажет. Только уносить с собой не дозволяется. Это уже будет по-ихнему — воровство. За такое дело недолго и руки лишиться.
— Неужели каждому можно? — простодушно удивился Ждан.
— А чего им жалеть? — вздохнул Надёжа. — Земля у греков богатая, родит щедро. И ежели позволено всякому заходить в сад, он и сорвёт в меру... А у нас, коли тать в чужой сад заберётся, непременно пожрёт всё, да ещё и ветки поломает... Я бы за такую татьбу не только руку, но и голову отсекал.