Таинственность власти, которая доставила Иванову гордую радость, исчезала при Юрии Крупнове. Юрий разослал работников по восстанавливаемым заводам, по баракам, в которых жили понаехавшие со всей земли русской добровольцы-строители — подростки, девушки, инвалиды войны и старики. Сам пропадал среди них не без тщеславного умысла пристыдить его, Иванова: «Сидишь в кабинете!» Не по душе была Анатолию обнаженность в разговорах Юрия с этими горемыками: мол, глядите, какой я прямой, не обещаю легкую жизнь вскорости. Ютился зачем-то со старым отцом и сиротами в подвале, строптиво отказавшись переехать в новый особняк на Волге, построенный на законных основаниях для секретарей горкома и председателя горсовета. Иванову пришлось распаковать чемоданы, остаться в старой квартирке: особняк Юрий отдал под больницу.
Когда же в декабре 1943 года Сталин не принял городское руководство на вокзале, Иванов почувствовал себя раздавленным непомерным несчастьем. Никакие лекарства не помогали от головной боли и бессонницы.
«Неудовольствие или печаль помешали ему поговорить с нами? Если неудовольствие, то к кому оно могло относиться: только к Юрию Крупнову или в целом к горкому партии? Может, эти героические развалины потрясли его сердце? Ведь вся полнота радости и вся глубина печали народа заключены в его душе! Над гением скрещиваются разряды исторических гроз».
Однажды, проснувшись ночью, Иванов спохватился, что он видел слезу, скатившуюся по смуглой щеке великого человека и замерзшую на кончике его уса. Это несколько запоздалое открытие распахнуло двери в тайну создаваемой им поэмы о титаническом единоборстве двух миров на Волге. Битва с моторизованными бандами, хлынувшими из индустриальных джунглей Европы. Поэма рассыпалась, теперь же все ее звенья цементировались этой слезой.
Заключительная глава поэмы мощной октавой вырастала из исторического эпизода: вождь человечества стоит у развалин. Он кладет руку на плечо автора: «Правильную книгу написали, товарищ Иванов. Я бы вам посоветовал…» — Сладко замирает сердце Анатолия.
«Да, рано или поздно Юрий все равно сойдет со сцены. В его натуре — честь, прямота человека военных лет. Город-герой представлять надо, а у Юрия, кроме заводского демократизма, ничего нет. Да он, идиот, совсем не понимает своего положения, — думал Иванов. — Другой бы на его месте, имея такого брата, как Михаил, давно бы сгорел от стыда, просился перевестись в незнакомый город. А этот? Не знал, что Крупновы так беспомощны. Мишка приковылял домой, Савву до войны сняли — прибежал на родной завод. Юрий тоже, видно, хочет гибнуть на глазах бывших друзей».
— Анатолий Иванович, а не находишь ли ты, что тебе полезно было бы поработать в гуще людей? — неожиданно сказал однажды Юрий, когда они остались вдвоем. — На заводе, например. Я посодействую.
— А почему? — Иванов, сунув руки в карманы бриджей, покачивался с пяток на носки, обвивая дымом усы.
— Да не растешь ты в аппарате горкома. Стал плохо понимать людей и люди тебя.
Юрию загородил дорогу маленький, в меру располневший человек в кителе и мягких сапогах. Из-под черного крыла чуба горели вдруг обмелевшие от злости глаза.
— Мы еще посмотрим, кому целесообразнее идти в гущу народа. — Иванов кинул наотмашь папиросу, забегал по кабинету, резко и часто бросая фразу за фразой, обвиняя Юрия в промахах и ошибках. Долго он собирал их и берег, не высказывая, в памяти.
Юрий молчал. Он чувствовал силу своего молчания.
XII
За день до ухода Дениса на пенсию рухнула старая труба. Во время сокрушительных бомбежек и артиллерийских ударов многие новые трубы были покалечены, снесены начисто, а эта, горемыка, еще до войны изжившая себя, выстояла, лишь накренившись в старушечьем молитвенном и в то же время будто строптивом поклоне. Падая, она развалилась на несколько кусков, голова ее укатилась на дно оврага. Холодной сажей пахло от обломков, и трудно было представить себе, что когда-то тут горделиво целилась в синеву неба стройная труба, пуская дымок, как пушка после выстрела.
Беспощаднее прежнего обрабатывала Дениса старость с тех пор, как ушел Михаил, о котором пока ничего не было известно. О несчастье этом он не мог не думать постоянно, истощая свои душевные силы. Всюду, где можно было побывать, он побывал с очевидной бесполезностью, и теперь оставалось только ждать. По молчаливому согласию в семье больше не говорили о Михаиле.
На Волгу Денис уходил спозаранку, когда только начинала линять на заводях густая шерсть утренних туманов, а на медлительных баржах горланили петухи домовитых речников.
«Может, к ним поступить? Подштанники так же вот буду сушить на веревках», — думал он.
Много приносил рыбы, сам солил, вешал на бечевках. Нежный, грустноватый запах сада густо сдабривался духом вяленой рыбы.