Наступивший век XIX не изменил тематических предпочтений власти, но усилил ее стремление к монументальности. Протокол большого собрания Академии художеств за декабрь 1802 года гласит:
…для прославления отечественных достопамятных мужей и происшествий найдены наипаче достойными произведения художества, скульптуры князя Пожарского, Кузьмы Минина, Филарета Никитича, князя Меншикова, князя Голицына, князя Долгорукова; для живописи: крещение Владимира, побоище Мамаево, пришествие Рюрика, свержение ига татарского, опыт любви к отечеству Петра Великаго под Прутом
[1177].Итак, теперь не медали, а монументальная скульптура должна была показать славных сынов Отечества, а живопись – их деяния. Эти пожелания были сформулированы задолго до всплеска военного патриотизма. Материализуя национальных героев и словно бы расставляя их в пространстве империи, верховная власть вводила прошлое в настоящее и историцизировала пространство имперских столиц.
На выполнение этого заказа у Академии ушло несколько лет. В 1804 году И.П. Мартос приступил к работе над моделью монумента, украшающего ныне Красную площадь Москвы. Этому памятнику было суждено стать главным символом эпохи – союз Минина и Пожарского олицетворял единство сословий перед лицом войны, союз единоземцев в деле спасения Отечества. Античные и былинные символы славы и достоинства, могущества и непобедимости воплотились в нем в качестве равноправных, но соревнующихся начал.
Скульптор прибег к ампирному решению важнейших символических деталей монумента: меч, шлем и щит покрыты богатым декором. Как и в «Клятве Горациев» Ж.-Л. Давида, меч играл в монументе И.П. Мартоса значение высокого символа. «Меч соединяет группу, – писал Н.Ф. Кошанский, – и показывает единство великих чувств и намерений»
[1178]. Он был точной копией оружия с колонны Траяна, а вот шишак был скопирован со шлема из Оружейной палаты. Это объединение Древнего Рима и средневековой Руси отвечало двойственности восприятия национального героя – крестника Римской империи и Золотой орды. Да и война, героем которой он был, представала одновременно и античным соревнованием, и русским побоищем, кровавой ратью.И поскольку борьба ополчения под руководством Минина и Пожарского воспринималась как прототип войны, ожидавшей Россию, возвеличивание деяний по спасению государства должно было утвердить в сознании россиян необходимость жертвы. В 1808 году аналог памятнику Минину и Пожарскому предполагалось установить еще и в Нижнем Новгороде
[1179].Другим «местом национальной памяти» стал образ Дмитрия Донского – освободителя Руси от монгольского нашествия. Драматическими и литературными произведениями он был возведен в категорию метафоры. На подмостках сцен и на страницах книг современники размышляли в связи с ним над природой воинского подвига. Варианты предлагались разные. Так, в одноименной трагедии В.А. Озерова Дмитрий Донской побеждает татарского князя из любви к дочери Тверского князя Ксении, что, с точки зрения П.А. Вяземского и сторонников Г.Р. Державина, принижало историческое значение великого князя. В основе его подвига, по их мнению, лежал долг. Но когда в 1805 году совет Академии художеств задал воспитанникам исторического, живописного и скульптурного классов программу «Дмитрий Донской на Куликовом поле», его победители воплотили те же доминирующие в восприятии Дмитрия Донского идеи-символы. Не долг, а любовь движет героем. Больших золотых медалей на конкурсе были удостоены созданные на этот сюжет скульптурные произведения И.З. Кащенкова и И.И. Воротилова, а также живописное полотно О.А. Кипренского «Дмитрий Донской по одержанию победы над Мамаем». Среди персонажей картины далеко не случайно выделен женский образ, очевидно, Евдокии (жены московского государя).
Наряду с образом героя Куликовской битвы в культурной памяти лепился образ героя Ледового побоища, защитника православной Руси от нашествия католических рыцарей – Александра Невского. Над его воплощением в скульптуре С.С. Пименов начал работать с 1807 года. Впоследствии монумент был установлен в северном портике Казанского собора. Специально занимавшийся этим вопросом Ф.Б. Шенк отмечал, что до конца XVIII века в российском сознании сосуществовали два различных образа Александра Невского: первый – святой чудотворец и монах, второй – прославленный князь и великий предок царской семьи. В начале XIX столетия к ним добавился третий образ: Александр Невский превратился в исторического деятеля, который не только защищал русское государство от захватчиков, но и оборонял русскую народность, русский быт и православную веру
[1180].