Со дня поста дон Хосе как будто освободился от раздумий и сомнений и точно знал, что он должен делать: он должен жить! Он перестал беспокоиться, наоборот, его переполняло радостное ликование. Он погрузился в себя, в свою идею, казавшуюся ему возвышенной и несущей освобождение ему, его народу и, возможно, даже всему миру. Пергамент с написанными на нем словами он повесил на шелковом шнурке на грудь под рубахой, не снимал его ни днем, ни ночью. Он был уверен, что это защита от всякого зла.
Жену и единственного сынишку он любил нежной любовью и не переставал заботиться о них, оказывая им всевозможные знаки любви, как бы желая прилепить их к себе навечно; но в то же время его не покидала мысль, воцарившаяся в душе как откровение большого счастья: «Не умру, но буду жить!» Иногда он забавлялся этими чарующими словами, переводя их на греческий, латынь, арабский и испанский, возбуждая себя, он повторял шепотом: «Йо но морире, маc вивире!»[11]
Дни великого изгнания приближались. Предприимчивые, по возможности, продавали свое имущество и покидали Испанию еще до наступления горького, неотвратимого дня. Но многие, тысячи и десятки тысяч, еще надеялись на чудо. Им дали еще два дня, как они просили, но надежды их не оправдались. Испанцы радостно готовились к этому горестному для евреев дню. А дон Хосе расхаживал по улицам, и все его существо ликовало от мысли, что наступит день, когда все увидят, что смерть не властна над ним и над его народом.
Слух о том, что старый дон Аврахам и его разветвленная семья не устояли против искушения и по требованию королевского дома приняли веру притеснителей, — слух, приведший к полной подавленности еврейской общины, — не тронул дона Хосе. Еще тогда, когда он сидел молча в доме своего шурина, когда мальчик плюнул в его сторону и когда старик шептал ему на ухо требование беречь честь Израиля, — уже тогда ему было ясно, что им не устоять. Возможно, если бы раввин Абохав был тут, дон Аврахам не смог бы совершить то, что он сделал. В его глазах они уже мертвы… Но что ему до них?
По привычке он в эти горькие последние дни еще занимался своими рукописями и продавал их, хотя это было уже опасно, так как шпионы инквизиции следили за каждым домом и на каждом углу, где испанцы вступали в связь с евреями, подозревали их в ереси и вероотступничестве. Но он, дон Хосе, уже не остерегался, не хотел остерегаться. Он был уверен, что не умрет, будет жить, несмотря на ненависть врагов его народа, и, со дня своего поста, не считался больше с опасностью… Донья Роса это знала.
Утром пятого Ава (было странное утро: солнце, как раскаленный медный таз, стояло в небе, затянутом желтой дымкой) дон Хосе вышел из дому, направляясь в ближайший пригород Толедо, во дворец графа Мирандо, просвещенного и смелого мужа, не боявшегося на всех перекрестках выступать против самого Торквемады. В одном из своих шкафов дон Хосе нашел старинный родословный свиток этого аристократа и хотел передать его отличающемуся от всех своих соотечественников человеку. Конечно, не за деньги, но как последний дар перед расставанием с Испанией.
По пути он почувствовал, что два молодых человека следят за ним, хотя они прикидывались, будто погружены в беседу. И когда он дошел до конца улицы и повернул в аллею тутовых деревьев, ведущую к замку аристократа, те двое набросились на него сзади и прошипели:
— Хулио конверсо![12]
Тебя мы ищем уже три дня…Они повалили его, избили и, обыскав все карманы, забрали все, что нашли. Связку ключей, которые он носил под плащом, они сорвали с победным криком:
— Ключи от твоих кладов, выкуп или смерть!
На их свист прибежали молодые люди отталкивающего вида и поволокли его в Толедо, в замок инквизиции. Во время издевательств над ним этих безжалостных людей у него была единственная мысль: «Не умру…» — и ему казалось, что эти слова он выкрикивает, напрягая все силы, хотя понимал, что его голос не слышен.
Неделю он провел в тюрьме, после чего его подняли на дыбу. Как его там истязали, он не помнил. Сквозь кровавую завесу ему виделся темный двор тюрьмы, место его истязания. Когда тюремный палач поворачивал дыбу, к которой он был привязан, он чувствовал, что у него разрываются внутренности. Сердце как будто отрывалось. Вся кровь приливала к голове. Боль пронизывала все тело, изо рта его фонтаном текла горячая соленая кровь, а сознание удерживало два слова, как две опоры, и он понимал эту мысль, и губы его шептали сквозь текущую кровь: «Не умру, не умру…»
Когда его сняли с дыбы, шейный позвонок был сломан, голова свисала на левое плечо, а с правой стороны на шее образовалась большая шишка. Боль бушевала во всем теле до умопомрачения, он не мог стоять на ногах, глаза ничего не видели в кровавом тумане, залитые кровью губы продолжали шептать беззвучно: «Не умру, не умру…»
Как он добрался в тот вечер к ограде напротив своего дома в Лос-Паласиос, он не знал. Но помнил, что чья-то рука тронула его за плечо и старческий голос шепнул сочувственно:
— Болит очень, дон Хосе?..