Нет и еще раз нет: никакой законодательный акт не свободен от тех идолов, что владеют сознанием законодателя. Вот так и здесь создается впечатление, что тексты царских указов, как будто бы трактовавшие о вполне понятных и доступных разумению обывателя вещах, в действительности вмещали в себя что-то такое, что выходило далеко за пределы обычного смысла употребляемых ими понятий. Напомним тот факт, что еще греки (Эмпедокл, живший в пятом веке до нашей эры) учили, что все многообразие нашего мира сводится к четырем корням-элементам: земле, воде, воздуху и огню. Эти корни вещей неделимы и все материальное наше окружение образуется из их простого механического сочетания. Эта теория четырех элементов существовала в научном обороте вот уже около двух тысячелетий, и, прекрасно образованный, Иоанн не мог не знать ее основоположений. И кажется, что его карательный замысел вовсе не ограничивался тем буквальным значением, которое запечатлевалось на пергаментах государевых грамот: все то, что отторгалось им от России и полагалось опричь нее, в его собственном воспаленном сознании имело какой-то более глубокий и, может быть, куда более страшный, чем его формальное истолкование, смысл.
Правда, ни земля, ни вода, ни огонь и воздух никак не вписываются в обычную лексикографию самодержавного волеизъявления. Семантика законодательных актов – это не самое подходящее место для возвышенных метафизических упражнений. Ведь оправдание любых царских начертаний состоит в практическом их исполнении. Исполнении немедленном, неукоснительном и точном. Но как можно в точности исполнить то, что относится к возвышенному предмету философии, а значит, даже не вполне доступно обыденному сознанию? Будучи понятыми как метафизические субстанции, все эти имена были бы способны перевести любую управленческую конкретику на уровень отвлеченных схоластических умствований. Но ведь и сам Иоанн давно уже не жил земным. «Не хлебом единым» – относилось к нему, может быть даже в неизмеримо большей степени, чем к кому бы то ни было другому. Собственно, материи, о которых говорил Христос, противопоставляя их «хлебу» (ведь «хлеб» в его речении – это только некий эвфемизм, иносказание), и стали тем, из чего ткалась повседневность его мятущегося духа, его жизнь. Все прикладное, утилитарное в его воспаленном, обращенном внутрь самого себя микрокосме давно уже исчезло. Даже привычные понятия, как кажется, дышали здесь неким иным, более высоким значением. То, чем оперировал его воспаленный безумием ненависти дух, уже не было доступно никому из подвластных червей, навсегда обреченных ползать по земле. Все занимавшее его разум могло лишь парить над нечистотами низменной обыденности, поэтому даже внешне совпадавший с земной речью Глагол, изрекавшийся им, мог носить характер только какого-то случайного консонанса. Словом, нет, не какие-то территории отторгались от врученной ему страны! Видеть в опричнине только какую-то экзотическую административную реформу, значит, не разглядеть в ней практически ничего. Это была самая настоящая анафема, и, подчиняясь его исступлению, его проклятью, от оказавшейся недостойной своего повелителя России обязано было отвернуться все, включая и самые стихии макрокосма.
Увы, из всех исполненных глубоким философским смыслом категорий неразвитое сознание способно извлекать лишь немногое, убогому разуму недоступно высокое. Вот так и здесь возносимое к самим стихиям космоса государево слово о возмездии было понято подсудным ему миром лишь как изменение (пусть и не виданное дотоле) сложившегося строя управления иммунной к порядку страной, а многими и просто как прямой призыв к обыкновенному грабежу и произволу.