Ты человек искушенный, начитанный, и ты не можешь не знать об иссушающей страсти Мольера к мадемуазель Мену, известной позднее уже как его жена, артистке Арманде Бежер. Ей не было и девятнадцати, а Мольеру уже стукнуло сорок, когда они поженились. То же соотношение и в пьесе. Вся эта история покрыта мраком тайны. Предполагается, что мадемуазель Мену не была дочерью своей матери. Опять-таки как в пьесе, спорный не отец, что вполне обыкновенно, а мать. Оказалось, что «законная мать» — прости за выражение — если официальная версия верна, родила Мену в пятьдесят три года. Есть предположения, что мадемуазель — дочь незамужней сестры (вспомни, пьесу!) законной матери, то есть Мадлен Бежер, первой, незаконной жены Мольера. А это значит, что во второй раз, вполне законно, он женился, как в некоторых версиях истории о Пигмалионе, на собственной дочери. Во всяком случае, все данные о близости Мадлен и Мольера по времени и месту — воды в Монферене, где комедиант был в свите Людовика XIII во второй половине июня 1642 года — совпадают. С этой точки зрения отцовство по отношению к его жене вполне возможно. Слухи о том, что Мольер женился на своей дочери, носились очень упорно и отравляли и без того невеселые думы великого комика. Один адвокат, чтобы отклонить свидетельство Арманды, называет ее на публичном суде «вдовой своего отца». Я хочу, очень хочу, чтобы ты принял во внимание и то, что гениальный комедиант не только написал «Школу жен», но и первым сыграл роль Арнольфа, первым, но не впервые, потому что до этого играл ее в жизни!
Последнее профессор буквально выкрикнул со слезами в голосе. Он произнес это, словно на сцене, не мне и не себе, а какой-то невидимой публике, которая будто бы расположилась на слегка обозначенном берегом, скалами и морем амфитеатре.
И все же это не самое главное, — уже спокойно и устало продолжил он немного погодя, — по крайней мере для меня гораздо важнее и интереснее другое. Без каких бы то ни было заимствований, без всякой осознанной связи, явно лишь следуя мотивам внутреннего свойства и хитросплетениям жизни, в иное время, отмеченное строгостью и рационализмом, этикетом и здравыми формами, с галльской ясностью и юмором господин де Мольер рассказывает нам пра-прастарую историю о Пигмалионе, тем самым доказав ее жизненность и повторимость независимо от времени и обстоятельств. Кроме, разумеется внешней орнаментики. Тут уж я специалист, и знаю, как смывать наслоения, чтобы ничего не повредив, достичь следующего пласта. Только мне ведомо это удовольствие смывания новооткрытого пласта ради сокрытого под ним, и так далее и далее, до самого дна.
Ведь ты, молодой человек, не забыл, что я археолог? Господин де Мольер может обмануть кого угодно, но только не меня. Я знаю, откуда эти отцовско-дочерние или сыновне-материнские приязненно-неприязненные, любовно-ненавистнические, искренне-притворные или какие угодно еще вспышки у Арнольфа-Мольера или мольеровского Арнольфа, до глубины души потрясенного и возмущенного тем, что реальная Агнесса не имеет ничего общего с произведением, которое, как он себе вообразил, он создал из нее. Точнее, подобно Пигмалиону, он влюбился не в реальную Агнессу, а в ту Агнессу, которую создал в своем собственном воображении. А что может быть страшнее этого открытия для человека одинокого, гордеца и ипохондрика, тем более, если он сомневался, что им была создана не только воображаемая, но и реальная Агнесса, что он — первопричина не только ее зачатия в утробе, но и того, что она вообще произошла на белый свет.
Вот тебе и «супруга по собственному вкусу и образцу», которую он готовил для себя, так сказать, моделируя с начала и до конца, тщательно оберегая ее от дурного воздействия среды и воспитания, с полной уверенностью в благонравности правил, которые ей внушал. «Она как воск в руках моих» — хвалится герой комедии Пигмалион, увлеченно работая над изваянием, — «любую форму могу ему придать» — повторяет он самодовольно, когда она почти выскользнула из его рук. Творение выскальзывает из рук своего создателя, но это только разжигает подлинную страсть у Арнольфа. Пожар любви разгорается от пренебрежения со стороны возлюбленной. В мировой литературе вряд ли найдется сцена, исполненная большей грусти, чем та, когда Арнольф обращается к Агнессе:
Но кто любит за доброту! — презрительно махнул рукой профессор. Декламировал он великолепно, с каким-то врожденным чувством такта, подчиняя все смыслу, который вдруг открывался и оказывался намного глубже и невероятнее, чем можно было предположить, если судить по словам.
— Арнольф, — продолжал он, — и сам удивлен, до чего его довела страсть. Глупенькое создание, которое даже этого не может оценить, затрагивает самые болезненные струны его души: