Читаем Истории, нашёптанные Севером. Антология шведской литературы полностью

«Syö sika huomena tapetaan», — так говорят они, садясь за стол, — разбросанные по всему свету братья и сестры, когда, приехав погостить друг к другу, зовут всю семью к обеду.

«Ешь своего поросенка, потому что завтра зарежут тебя» — вот что это значит.

Это особый язык, из этого семья и складывается, в любой найдется нечто похожее, в том или ином виде: защитные механизмы, движущая сила, юмор, объединяющее начало, коллективная память. Сдается мне, мы говорим друг другу подобные фразы вместо того, чтобы сказать нечто значимое.

Моя бабушка выросла в мире, который во многом напоминает наш сегодняшний мир. Она была беженкой, то есть женщиной, возможности которой предельно ограничены.

Спасаться бегством — инстинкт, который и по сей день заложен в ДНК человека.

Люди бросают свой дом, бегут куда-то, добираются до места или же оседают на полпути (мы, наверное, все так делаем, уверяя себя, что стремимся куда-то, где нам будет лучше, безопаснее, где нам быть предназначено, где больше перспектив, да вообще где все гораздо более настоящее, если уж на то пошло), и на всякой новой стоянке создают временное постоянство: место, где можно спать, ходить в школу, взрослеть, кормить рты, проявлять эмоции, различать вкусы, чувствовать защищенность, сохранять надежду.

В свете нашей истории мы растем, растут наши тела, и на карте, которую мы невольно вычерчиваем, создается иное повествование, проявляется память вкуса — то совершенно уникальное, что есть в каждой семье, вроде фамилии, родового имени, способов избежать молчания, одиночества и молчания, и мы берем все это с собой, отправляясь в большой мир, сеем, как сеют слово божие, и непрестанно развиваемся — в бесконечном движении, во встречах с другими.

Когда я думаю о бабушке, то вспоминаю ее такой, как она была, прежде, когда приезжала проведать нас в стокгольмском предместье Хессельбю-Горд, как она слонялась от одного окна к другому, забредала то на кухню, то в мою спальню, то в гостиную, выглядывала наружу, не находя себе места, словно попала в западню и мечтает оказаться где-то еще. Бабушка не понимала нашего житья на съемной квартире за тысячу километров от дома. Так что всякий раз, навещая нас, она становилась у плиты и принималась печь. Это помогало ей почувствовать себя как дома или хоть как-то отождествить себя с этим местом. Местом, где у нее не было своего угла, в квартире в Хессельбю-Горде, где она случайная гостья.

Бабушка всегда привозила с собой tuliaisia. Значит это словечко примерно то же, что и гостинцы. Бабушкины гостинцы всегда были съедобными. А на окончание школы она купила мне две кастрюли и сине-белый сервиз. Есть такое блюдо, Kalakukko. Полностью соответствует своему названию «рыбный петух».

Это куча мелкой рыбешки, ряпушки, озерной салакоообразной мелюзги, которую запекают в ржаном хлебе. Бабушка всегда формовала хлеб в виде петуха, так делали в Карелии, откуда она была родом, а потом всю эту катавасию долгие часы держала в печи. (Мне доводилось пробовать Kalakukko и в других местах, там его пекли просто в форме батона, а слово скорее указывало на то, что внутри скрывается еще что-то, как в сумке или как у Братьев Гавс, когда они тайком проносят всякую всячину друг другу в тюрягу.) Из-за метода приготовления это блюдо иногда называют «старейшими в мире консервами». В 2002 году ЕС присвоил kalakukko статус TSG — знак Гарантии традиционности блюд и продуктов. Наравне с пармезаном и шампанским.

Рыбного петуха можно хранить до шести недель, а вкус его с непривычки может показаться вам необычным. Иными словами, мерзопакостным. Как в конце концов деликатно сформулировала мама, тот рыбный петух, которого бабушка привозила с собой междугородним автобусом, никому особо не нравился, так что не стоило впредь этим заниматься и утруждать себя.

«А с кефиром вкуснее будет», — отвечала бабушка.

Помню я кефир, которым она запивала любую еду. Тонкие белые усики над тонкой верхней губой. Бабушка существовала отдельно от нашего бытия и вгоняла маму в краску, передразнивая походку людей на перроне в Веллингбю — помню, как мы, дети, надрывали животы со смеху и как мама шипела ей что-то, а бабушка делала вид, что не слышит.

Я заполняю свою пустоту буквами, пытаюсь стянуть их в одну кучу, надеюсь, что они помогут мне преодолеть самые глубокие трясины невредимой. Бабушка заполняла наш морозильник своей выпечкой. Анисовые гребешки, анисовые барашки, хворост, пончики.

За готовкой она напевала. Пела про Керенского, русского революционера, который решил испечь пироги, а бедную маленькую Финляндию задумал всыпать в тесто вместо соли.

«Ой-ой-ой, Керенский, больно ты размечтался, Финляндия теперь свободная страна, и больше не часть России она» (мой вольный перевод по памяти).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее