— Я могу. Она меня любит, и я ее люблю. Мы по-настоящему счастливы, по самому большому счету!
Мне показалось, он стремится убедить не только меня, а прежде всего себя.
Он взглянул на меня и словно бы понял то, о чем я подумала. Лицо его густо покраснело. Он еще не утратил давней своей особенности быстро заливаться краской.
— Нет, правда, мы то, что называется счастливая семья.
— Я же тебе и так верю…
Он сказал медленно, словно обдумывая каждое свое слово:
— Только иногда мне кажется — ей скучно со мной. Ведь она много моложе меня. А может, это мне кажется?
Я улыбнулась, хотя то, что он говорил, вовсе не было веселым.
— Может, и правда кажется?
Он помедлил немного:
— Нет, не кажется…
— Ты уверен?
— Пожалуй.
— Хватит, — сказала я. — К чему это?
Он спросил с болью, настолько очевидной, что нельзя было ей не поверить:
— А кому я еще могу сказать, как не тебе?
— Говори.
— И скажу. Я тебе все скажу, все-все.
— Давай.
Он говорил отрывисто, не глядя на меня:
— Я понимаю. У нее это все от жалости. Да, она просто пожалела меня.
Я возмутилась:
— Что ты выдумываешь? При чем здесь жалость?
Но он не слушал меня, он повторял с горькой убежденностью, которую, я знала, ничем не переломить:
— У нее все от жалости. Только от жалости…
Я ничего не ответила. Он сказал:
— Я приехал с фронта, нога… сама видишь, ну и вот, я ходил к ним, к ней и к Таисии Михайловне, подолгу сидел у них, и они постепенно привыкли ко мне. Но ведь привычка еще не любовь, верно?
— Привычка свыше нам дана, — сказала я и осеклась, мысленно обругав себя. Тоже нашла время и место показывать свою эрудицию!
Но он не обратил на мои слова никакого внимания.
— А потом как-то так получилось, что я понял — не могу без нее. Не могу — и все тут. Но я понимал также, что намного старше ее, и я боялся сказать хотя бы одно слово, я бы никогда в жизни не признался, и тут…
— Аська вмешалась? — догадалась я.
Он ненавязчиво поправил меня:
— Таисия Михайловна. Да, она как-то, когда Али не было дома, прямо так и сказала мне: «Ты об чем думаешь? Ждешь, когда ее из-под твоего носа уведут?»
— И что же?
— И тогда я сказал Але все, что хотел…
Я спросила, чтобы как-то переменить тему:
— Аля изменилась? Какая она теперь?
— Красивая, — сказал Семен. Глаза его прояснились, стали мягкими, теплыми, и я вдруг поняла, как сильно и преданно любит он ее. Неужели она не ценит такую любовь? Неужели не понимает своего счастья?
Он произнес задумчиво, словно отвечал невысказанной мной мысли:
— Она хорошая. Очень хорошая. Но, конечно, я все понимаю, ей нужен был бы другой, намного моложе…
Взглянул на меня, торопливо, словно боялся, что я перебью его, сказал:
— А вообще-то мы счастливы! Честное слово, все у нас хорошо…
— Верю, — сказала я. — А когда-нибудь ссоритесь?
— С кем? С Алей?
— Да.
— Всяко бывает. А вообще редко, все равно я не выдержу, прав или не прав, первый заговорю с ней…
— А мы с Витькой когда-то решили: никогда не ссориться, во всем уступать друг другу.
— И Витька сказал, конечно, что будет уступать первый?
— Откуда ты знаешь?
— До сих пор мне его не хватает. Иногда проснешься ночью, все спят, кругом тихо, спокойно — и вдруг словно лбом о стену. А его нет. Нет Витьки…
Я промолчала. Что я могла ответить ему? Вся моя жизнь, все последующие годы были пронизаны памятью о Витьке, я не могла, даже если бы и хотела, разминуться с памятью о нем. Даже теперь, спустя годы, я старалась проследить его жизнь на фронте, неведомую мне и оттого еще более страшную, я постоянно спрашивала себя мысленно: «А что сказал бы Витька? А как бы ему это показалось? Если бы он знал это, если бы видел…»
— Когда я стал старше, я понял, что было в нем главное, — сказал Семен.
— Что же?
— Талантливость. Он был талантлив во всем: и в любви, и в дружбе, и в отношении к людям. Знаешь, я не могу тебе объяснить, как это получается, но люди к нему тянулись так, словно к огню, когда, скажем, холодно, охота согреться и всем хочется поближе к огню…
Он чуть испуганно взглянул на меня.
— Ты не смеешься надо мной? Конечно, я не умею писать очерки…
— Я поняла все, что ты сказал…
— Люди всегда тянутся к таланту, каждому хочется погреться возле таланта, не правда ли?
— Пожалуй, ты прав.
— Его все любили. Все, кто знал его…
Я молча кивнула.
— Он получал больше всех писем. А ему никто не завидовал. Тем, кого любят, по-настоящему любят, не завидуют.
Я тоже так думала.
— Он перечитывал твои письма, — бывало, сидит над письмом, словно наизусть его учит. Я спросил его как-то, чего это он так долго изучает, а он говорит: «Как думаешь, что теперь делает наш Катющенко?»
— Не надо, — сказала я. — Сейчас не надо.
Семен порылся в кармане, вынул конверт, перевязанный тонкой бечевкой.
— Это тебе.
Я раскрыла конверт — и увидела мои письма, целую связку исписанных моим почерком листков. И еще там лежала маленькая фотография. В холодном, мерцающем свете звезд я разглядела свое лицо, сердитое лицо подростка, не любившего сниматься.
На оборотной стороне уже почти стерлись слова, написанные мною тогда:
«Жду тебя. Твой Катериненко-Катерская-Катющенко».