К 1969 году было установлено, что между полушариями мозга могут возникать хитрые способы взаимодействия, отчего кажется, будто они и не были разъединены. Мозг напоминал пожилых супругов, за долгие годы совместной жизни нашедших способ уживаться в паре, оставаясь независимыми друг от друга. Это осложняло исследовательскую работу. Мы хотели не просто понять, каким образом мозг выстроил поведенческие стратегии для того, чтобы казаться цельным и гармоничным, а выяснить, как же он устроен на самом деле. При этом я начал понимать, что основные закономерности организации мозга можно вывести именно из этих стратегий. Этакая мозговая “уловка-22”. Нам надо было стать такими же изворотливыми, как наш подопытный мозг. Он вынуждал нас всегда быть готовыми к его фокусам и неустанно выдумывать новые методы тестирования пациентов.
Вот тогда-то я и начал терять интерес к банальным описаниям функционирования мозга. Если правое полушарие представляет собой отдельную психическую систему, хоть как-то владеющую языком, почему люди, страдающие нарушениями речи из-за повреждения левого полушария, не восстанавливаются легко и быстро? Проще говоря, почему левосторонний интеллект не компенсируется за счет правостороннего, подобно тому как левая почка компенсирует неполноценную работу больной правой и наоборот? Я понимал, что сумею продвинуться в поиске ответа на этот вопрос, только если начну сотрудничать с медицинскими центрами, где наблюдаются пациенты с широким спектром неврологических расстройств.
Кардинальные перемены в жизни всегда даются нелегко, особенно если тебе и на своем месте неплохо. Это как вечное перетягивание каната между новыми рискованными предприятиями и проверенным, устоявшимся житьем. Думаю, обычно мы сами решаемся на новые шаги, но возможность поменять свою жизнь нам предоставляет кто-то другой. В самый разгар моих исследований и размышлений на эту тему мне предложили работу в Нью-Йоркском университете.
Однажды солнечным весенним утром мы с Леоном Фестингером сидели на террасе моего дома в Санта-Барбаре, окруженного дубами и валунами, и любовались великолепными горными пейзажами.
– Знаешь, в Нью-Йорке все чувствуют себя по-разному, – сказал Леон, недавно решивший туда перебраться. – Одни как в Париже, а другие как в аду.
Когда он заговорил о Нью-Йорке, я не сдержался и спросил:
– Леон, послушай, что ты думаешь об этом доме?
Он посмотрел вокруг, оценил взглядом элегантную деревянную отделку, высокие потолки, камин из природного камня, умопомрачительные виды и ответил:
– Пожалуй, на Манхэттене нечто подобное стоило бы не один миллион долларов.
Так он пошучивал, одновременно проявляя лестное внимание к моей персоне, но вместе с тем умудрился меня зацепить. Он готов рискнуть, подумалось мне. Переходит из самого Стэнфорда в Новую школу социальных исследований. А я чем хуже?
Пора было вырваться из тисков Южной Калифорнии и отправиться на восток. Леон раздразнил меня, Нью-Йорк был мне незнаком, и никто не знал, что ждет меня впереди. Сперри через своих подручных все яснее давал мне понять, что мои обследования пациентов в Калтехе уже нежелательны. Это меня огорчало, но я понимал, почему он так делает. Он выставлял меня из разросшегося гнезда, открывая перспективы для других сотрудников. В конце концов я решил, что в этом есть резон, и мы двинулись в путь – продали свой дворец из красного дерева, уложили пожитки и поехали в Нью-Йорк.
Фестингер создал и горячо отстаивал теорию когнитивного диссонанса, согласно которой мы стремимся смягчить внутренний конфликт, игнорируя новую информацию, если она не согласуется с нашими убеждениями. Еще год назад, на семинарах Леона, которые он проводил у себя дома, в Пало-Альто, для выпускников Стэнфордского университета, мы с ним сразу друг другу понравились. Он неожиданно позвонил мне и сказал, что хотел бы ознакомиться с моими исследованиями. Имелось в виду, что я выступлю перед ним и его аудиторией, обычно собиравшейся в его гостиной. Леон усадил меня на стул перед слушателями, сам сел рядом и, непрерывно дымя своими любимыми сигаретами