– Перезвонил мне? Это, блядь, вряд ли, ты старая ёбаная пизда! После того что он сделал, нет уж, блядь, спасибо. Вот почему я звоню
– Достаточно. Я скажу ему, чтобы он тебе позвонил или что там, но…
– Но что? Но что? Ты такая же блядь, как его мамочка, а? Такая же, как она? Вам, блядь, должно быть стыдно, что он у вас такой…
Она бессвязно визжала в телефон, я так и видела ее, брызжущую загустевшей от «спидов» слюной, косички дергаются, руки трясутся. Я нажала на маленькую красную кнопочку, и Шармейн исчезла в пустоте. На всякий случай я выключила телефон. Я вполне понимала ее и не хотела знать, что Натти с ней сделал.
Потому что знала, что она не лжет. Я знала, что он ее избил. Да, я понимала, что когда-нибудь мне придется столкнуться с чем-то подобным. Его вспышки ярости были ужасающи и со временем стали повторяться все чаще. И кокс тут играл не последнюю роль, как и прочее дерьмо, которое он принимал. Они – наркотическое поколение, запрограммированное на невоздержанность; Натти гордился своим образом жизни. Что я могла ему сказать? Я, принимавшая все без разбору, я, сделавшая то, что я сделала? Ведь меня саму переполняла ярость? Так что я надеялась, вопреки всему, что, когда он вырастет, его приступы гнева останутся в прошлом, что это просто детские припадки раздражительности. Но он их не перерос, отнюдь. Он был как ртуть: вот сейчас он самый любящий, самый очаровательный, восхитительный парень на свете, а через секунду… Ярость вырывалась из него жестокой, бурлящей волной.
Но теперь это становилось проблемой. Разумеется, милая Шармейн тоже была той еще штучкой; могу себе представить, сколько кокса они в себя зарядили; неудивительно, что он полностью потерял контроль над собой. Но все же, какой бы мерзкой сукой она ни была, по моему мнению, ему нет оправдания: он, мужчина, ударил ее, девушку. Это неправильно. По любым меркам.
Я заварила чай и поднялась к себе в комнату. Выпила половину, затем быстро приняла душ, прокручивая в голове варианты решения проблем Натти, Джас, Мартышки и даже своих собственных, пока отмывала себя с головы до пят гелем с экстрактом чайного дерева. Затем надела старую джеллабу и приняла две таблетки «ибупрофена», запив их остывшим чаем. Письма отца рассыпались по розовому хлопковому покрывалу.
Эгоистично, эгоистично, – но эти письма и открытки были так важны для меня. Я не могла больше ничего поделать до утра, я даже не могла рассказать Натти о Джас или отругать его за его поведение, пока он не проснется, а вернувшись после тусовки, он мог проспать двадцать четыре часа. Такое уже случалось. У меня сжалось сердце. Я проглядела тебя, милый мальчик, верно? Я испортила тебе жизнь. О нет, не сейчас, не сейчас. Сейчас я хочу читать и перечитывать письма, касаться пальцами слов, искать то, что осталось от отца в этой слежавшейся хрупкой бумаге. На улице стемнело, в воздухе пахло надвигающейся бурей, я включила настольную лампу, Чингиз подагрически запрыгнул на постель. Он ненавидит гром и молнии, как и Ночь фейерверков.[64]
– Осторожнее, приятель, не испорть тут ничего, старина, ложись, хороший мальчик.
Кот презрительно заворчал и улегся на краю кровати, а я продолжила читать. Постепенно, пока лекарство растворялось в организме, слова расплывались, фразы сливались друг с другом в одну сплошную черную реку боли и утраты.
Я проснулась от шума воды в душе. С трудом включила ночник и посмотрела на часы. Когда я заснула? Господи, уже за полночь. Я потерла лицо и зевнула.
Натти вышел из ванной и направился ко мне. Он не постучался: он никогда не стучал, только если у меня был Джонджо; в конце концов мы – одна семья. На нем были старые вылинявшие спортивные штаны, расползающиеся по швам, чистая белая майка, золотая цепь лежала вокруг шеи, кожа покраснела от горячей воды и влажной ночной жары. Он принес с собой шлейф пара и острого запаха дегтярного мыла. Я улыбнулась. Он ненавидит чайное дерево, говорит, что оно пахнет грязью, зато любит старомодное дегтярное мыло, которое я держу в доме для него, потому что ему кажется, будто оно пахнет чистотой и напоминает ему о детстве. Забавно все это, ребята.