22 июня.
Река Волга около занимаемой нами избы сливается с речкой Шоханкой. В месте слияния, как, впрочем, и во всех других местах, по вечерам истошно орут лягушки. Люди на улицах здороваются – все знакомы. Людей немного. Пока не приходит теплоход и на пристань не вываливается толпа туристов. Городок оживляется: художники раскладывают свои художества – от яркой, аляповатой мазни до тонких акварелей, бабушки продают собранную на костромской стороне Волги землянику, в кофейной и чайной приосаниваются.Туристы гуляют по набережной. Мы гуляли там с утра под проливным дождем. Зато одни. Очаровательная рыжеволосая Мила, сама уроженка Плеса, рассказывает про каждый дом. Один дом дворянский, остальные купеческие. Мещанские дома подальше, не на первой линии.
Очень красивый дом принадлежит местному мэру. Алексей Шевцов закончил мой факультет на год раньше меня. Но тогда мы знакомы не были.
Вообще, вся эта история Плеса – из цикла “о роли личности в истории”. Я сегодня целый день вспоминала бывшего тарусского главу Нахрова, ржавые остовы лодок на берегу Оки и безнадегу провинциальной жизни. В Плесе все по-другому. Хотя народу – всего около трех тысяч. А в Тарусе четырнадцать. И что? Ничего. Может, сейчас Таруса стала краше…Приехал человек. Городок застал в запустении. Все в прошлом: Левитан со своей Софьей Кувшинниковой, купеческая торговля зерном и лесом, Шаляпин и дачный театр. Человек стал придумывать и работать. И о Плесе стали говорить.
Я услышала. Поехала (в Тарусу, конечно, ближе). И мне очень понравилось: и музей Левитана, и то, что торты для городской лучшей кофейни печет Татьяна Юрьевна, двоюродная сестра городского главы, и строящиеся дебаркадеры, и
Сонечка учится скрипке одна на весь город. Но может, при таком мэре учителя приедут?
2 Июля.
Сидим с отцом и дядей и говорим о предках, Одессе, Черновцах и всем еврейском мире их детства. Про старшего – дядю Оскара, который учился в Сорбонне, был кардиологом в Черновцах (а это до 1940 была Румыния), играл в бридж по пятницам, его же ну-аристократку тетю Луцу, одесскую чету Тамара+Федя, которые мне в моем детстве так не понравились из-за тетитамариных бородавок, про родителей дяди, любимых мной ленинградских родственников. Какой тейгелах готовили в квартире на Пушкарской!Я не запомнил – на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся… Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась – краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
– Подлец! Подлец! —
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие…
– Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша – это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
… Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, —
Все это встало поперек дороги,