В Бланьяке он живет без пышности, даже аскетически, не следя за собой, но отнюдь не в одиночестве, которого не любит и страшится. Напротив, он охотно принимает тех, кто может оценить такой образ жизни: «Я умер бы там со скуки, если бы оставался один, но благодаря близости города у меня постоянные гости». В конечном счете мы снова видим модель, характерную для его общественного положения и эпохи, когда большое количество обязанностей компенсируется отдыхом в лоне семьи и, что чаще, в кругу избранных друзей. Именно так происходит с Манибаном, который с возрастом и по мере наступления болезней все чаще мечтает удалиться к себе. Его лечит знаменитый Фиц (благодаря Ламуаньонам), который также консультирует Руссо; три последние года жизни рядом с ним находится его дочь маркиза де Ливри, специально для того перебравшаяся в Тулузу. Но в момент кончины магистрат все–таки берет верх над человеком. Хотя в завещании недвусмысленно сформулирована воля покойного: «Я хочу быть погребенным без всякой пышности и надгробного слова, произносить которое запрещаю, на кладбище того прихода, в котором мне доведется умереть», тем не менее первый президент парламента — которым он был в большей степени, чем кто–либо другой, — удостоится торжественных похорон. Стоит отметить, что двадцатью годами позже его преемник, президент де Пюивер, будет погребен без всякой помпы, в строгом соответствии с завещанием, что свидетельствует об окончательном изменении оптики.
Насколько можно судить, ближе к концу столетия публику начинает утомлять игра ума и язвительная манера выражения мыслей; возникает усталость от иссушающего рационализма, убивающего спонтанную чувствительность цивилизованного человека. Отсюда стремление к сердечным излияниям: «Вернись же, неверное дитя, вернись к природе!»[326]
Появившиеся после путешествия Бугенвиля рассказы об островах Тихого океана и описания примитивных обществ, будь то на Таити или в других райских уголках, убеждают читателя, что вернувшись в лоно природы, человек обретает невинность и счастье. Вельможи вводят в моду «причуды» — приятные места, расположенные неподалеку от Парижа, но за его пределами, и окруженные как будто не тронутой природой: именно таков дворец и парк Багатель, результат известного пари графа д’Артуа. Но главным образцом этих волшебных «уединений» являются Малый Трианон и Сен–Клу, приватные владения в точном смысле этого слова, выделенные королем для того, чтобы служить убежищем двадцатилетней королеве[327]. Это полностью закрытая территория, сам король заходит туда только по приглашению. Обычный дворянский дом, скромных размеров, но удивительно пропорциональный и изящно оформленный; ферма, расположенная посреди обманчиво простого парка, — все свидетельствует о желании даже на троне вести существование, не скованное жесткими рамками придворного этикета: «Я там не держу двора, но живу как частная особа». Дух свободы, трогательные радости дружбы, близость вкусов, минимальное соблюдение иерархии, каждый занят тем, чем хочет, Мария—Антуанетта в простом муслиновом платье прогуливается одна, без свиты. «Это уже не королева, а просто модная дама!» — негодуют ее парижские недруги. Это не значит, что в Версале она играет по установленным правилам. Напротив, при малейшей возможности она скрывается в личных апартаментах вместе со своими служанками и подругами: тут и модистка Бертен, и парикмахер Леонар, которые по ее настоянию не оставляли прочую клиентуру, чтобы не терять сноровки. Одним словом, во всем и всегда сказывается желание жить обычной жизнью, максимально отстраняясь от государственных обязанностей. Тем самым Мария—Антуанетта способствовала отрыву монархии от ее естественной среды. В конечном счете старые герцогини перестали отдавать ей визиты, поскольку не понимали, когда с ней можно обращаться как с государыней, а когда — нет. Это сделало королеву невольницей ее ближнего окружения, которому она позволяла неслыханные вольности. Ее любимица герцогиня де Полиньяк выговаривала ей: «Я думаю, что если Ваше Величество хочет посещать мой салон, это не основание для того, чтобы изгонять из него моих друзей», и королева это терпела. В каком–то смысле это можно расценивать как признание предела верховной власти: таковым выступает приватная жизнь других, столь же достойная уважения, как и ее собственная. Что не мешает общественному мнению возмущаться этой крайней приватизации государей в тот момент, когда их наиболее просвещенные подданные стремятся вырваться за пределы гражданского общества и начать принимать участие в политических решениях.