Литература должна была перестраиваться применительно к новым языковым условиям: или отгораживаться от народной латыни и сосредоточиваться на имитации классических памятников, или идти на уступки и допускать элементы народной латыни в литературный язык. Первый путь был естествен для поэтов, чьи произведения были рассчитаны лишь на образованных читателей. Например, друг Григория – Венанций Фортунат пишет свои стихи на отличном классическом языке, и только отдельные необычные оттенки значений слов или редкие ритмические вольности выдают в них эпоху. Второй путь был естествен для писателей, которым приходилось общаться с обширным кругом необразованной публики, – прежде всего для сочинителей проповедей, а также житий, рассказов о чудесах и т. п. Так пробовал писать лучший проповедник первой половины VI в. Цезарий Арльский, популяризатор августиновской догматики. Так рекомендовал писать и папа Григорий Великий – крупнейший духовный авторитет своего времени, о котором с почтением отзывается Григорий Турский в «Истории франков» (X, 1). «Соблюдением расстановки слов, наклонений и падежей при предлогах я гнушаюсь, решительно полагая недостойным глагол небесного вещания сковывать правилами Доната»[22], – читаем мы в предисловии к одному из главных сочинений папы – «Моралии» (I).
Правда, это было легче заявить, чем сделать. «Писать, как говоришь», – задача исключительной трудности: письменный язык всегда имеет свои стереотипы, отличные от устных и почти не ощутимые для пишущего. Сам Григорий Великий пользовался провозглашенной им вольностью весьма умеренно: даже когда он пересказывает легенды о чудесах («Диалоги»), заведомо рассчитанные на доходчивость, он оговаривает, что не сохраняет в них всей «безыскусственности слога». Таким образом, степень уступок в сторону народной латыни могла быть различна.
Григорий Турский пошел в этом направлении дальше очень многих. Он был практическим деятелем и понимал, что отрыв литературного языка от народного лишает церковь главного ее средства воздействия на общество. Элементы народной латыни в его сочинениях – это не невольная «порча языка», это осознанный стилистический эксперимент самых широких масштабов. Потому и заклинает он потомков, как бы ни были они образованны, переписывать его книги без исправлений. Он предвидит, что его подход к стилю может вызвать возражения, и спешит их предупредить: «Но я боюсь, когда я начну свое сочинение, – ведь я без риторического [346] и грамматического образования, – как бы кто-нибудь из образованных не сказал: „О деревенщина и невежа, неужели ты думаешь, что имя твое будет среди писателей? Неужели полагаешь, что этот труд будет принят людьми сведущими, ты, у которого ум не пригоден к искусству, и у тебя нет никакого серьезного понятия о литературе, ты не умеешь различать род имен: часто женский род ставишь вместо мужского, средний – вместо женского, мужской – вместо среднего; даже предлоги, употребление которых утверждено авторитетом знаменитых писателей, ты обычно ставишь неправильно: отложительный падеж ты ставишь вместо винительного, а винительный – вместо отложительного“. Но на это я им отвечу и скажу: „Я творю нужный для вас труд и буду упражнять ваш ум своей мужицкой простотой“»[23].
Главным поприщем эксперимента были агиографические сочинения Григория, рассчитанные на понимание полуграмотных клириков, которые могли бы усвоить этот броский материал и пересказать своей невежественной пастве. По сравнению с языком этих сочинений – «Житий отцов», «Славы исповедников» – слог «Истории франков» кажется почти образцом литературности. «История» предназначалась, конечно, не для широкого чтения, а была рассчитана на образованных церковников с разносторонними интересами. Но писал он ее рукой, привычной к имитации народной речи. Он находит простые слова для выражения своих мыслей легче, чем кто бы то ни было из современников. Грамматический и синтаксический хаос его повествования, в котором каждое слово, каждое словосочетание неожиданно свежо и точно, но все они, однако, решительно отказываются выстроиться в логическую систему, – это, по существу, копия его духовного мира, в котором любое событие представляется ему конкретным и четким, взаимосвязь событий часто теряется. Вот это замечательное единство содержания и формы «Истории франков» и производит столь сильное впечатление на читателя, – разумеется, гораздо больше в оригинале, чем в переводе.