– На нас напали, и мы повиновались нашим начальникам, – отвечают несчастные.
– Впрочем, – холодно объявляет им Майяр, – дело лишь в том, чтобы перевести вас в тюрьму Ла Форс. Но швейцарцы уже видели мельком грозные сабли по ту сторону двери и не поддаются обману; вместо того, чтобы выходить, они пятятся назад. Наконец один из них с большой твердостью спрашивает, куда пройти. Ему отворяют дверь, и он головой вперед бросается в самую середину сабель и пик, за ним бросаются другие, и все погибают.
Палачи возвращаются в тюрьму, женщин собирают в одной зале и выводят других арестантов. Первыми падают несколько человек, обвиненных в фабриковании фальшивых ассигнаций. После них приводят знаменитого Монморена, оправдание которого наделало столько шума, хотя не доставило ему свободы. Он объявляет президенту-самозванцу, что был судим правильным судом и другого признать не может. «Будь по-вашему, – отвечает ему Майяр, – в таком случае вы будете ждать нового суда в Ла Форс». Бывший министр, обманутый этими словами, просит, чтобы ему прислали карету. Ему отвечают, что карета ждет его у выхода. Он просит еще, чтобы ему дали с собой кое-какие вещи, выходит – и падает мертвый.
Приводят Тьерри, камердинера короля. «Каков хозяин, таков и слуга», – говорит Майяр, и несчастного закалывают. Потом очередь доходит до мировых судей, Бюоба и Бокильона, обвиненных в участии в секретном тюильрийском комитете. Этого довольно, чтобы казнить и их. Так подступает ночь: и каждый заключенный, слыша вопли убийц, уверен, что его смертный час пришел.
Что же в эти часы делали законные власти, административные учреждения, граждане Парижа? В этой громадной столице спокойствие и убийство, тишина и террор могут царствовать вместе, так далека одна часть ее от другой. Собрание весьма поздно узнало об ужасах, творившихся в тюрьмах, и, пораженное неслыханной вестью, отправило депутатов успокаивать народ и спасать жертвы. Коммуна послала от себя комиссаров выпустить арестованных за долги и разделить невинных и виновных. Якобинцы, хотя у них шло заседание и им было известно, что происходит, хранили молчание. Министры, собравшиеся в здании морского ведомства на совет, еще не были извещены и ждали Дантона, который находился в наблюдательном комитете.
Главнокомандующий Сантерр объявил коммуне, что отдал приказание, но его не слушаются, и почти все его люди заняты охраной городских ворот. Верно то, что в эти дни отдавались приказания непонятные и противоречивые и обнаруживались все признаки тайной власти, действовавшей вразрез с властью гласной. В самом дворе Аббатства стоял взвод Национальной гвардии, которому было приказано впускать всех, но никого не выпускать. В других местах такие же посты ждали приказаний и не получали их. Растерялся ли Сантерр, как 10 августа, или сам участвовал в заговоре? Пока комиссары, публично посланные от коммуны, советовали успокоиться и унимали народ, другие члены той же коммуны являлись в комитет Четырех Наций, заседавший подле самого места, где происходило побоище, и говорили: «Всё ли здесь идет так же хорошо, как в церкви кармелитов? Коммуна прислала нас предложить вам помощь, если требуется».
Комиссары, посланные собранием и коммуной, чтобы остановить побоище, не могли ничего сделать. Они застали несчетную толпу, толкавшуюся около тюрьмы и присутствующую при этом страшном зрелище под крики «Vive la nation!». Старик Дюсо, став на стул, пытался заговорить о милосердии, но его не стали слушать. Базир схитрил: притворился сочувствующим толпе, но, как только он заикнулся о пощаде, его тоже перестали слушать. Манюэль, прокурор коммуны, исполненный жалости, подвергался величайшим опасностям и так и не смог спасти ни одной жертвы.
Получив такие известия, коммуна встревожилась несколько более и послала вторую депутацию – «успокаивать умы и разъяснять народу его действительные интересы». И этой, столь же бессильной, как и первой, удалось освободить лишь нескольких женщин и должников.
Побоище продолжается всю эту страшную ночь. Убийцы чередуются и становятся попеременно то судьями, то палачами. В одно и то же время они пьют и ставят на стол свои стаканы, захватанные кровавыми пальцами. Среди этой бойни они, однако, щадят несколько жертв и, оставляя им жизнь, ощущают непостижимую радость. Один молодой человек, за которого ходатайствует одна из секций, оправдан и объявлен незаряженным аристократизмом; при криках «Vive la nation!» кровавые руки палачей поднимают его и выносят вон.
Почтенный Сомбрёйль, смотритель Дома инвалидов, приговорен, как и прочие, к перемещению в Да Форс. Дочь видит его из тюрьмы. Она бросается сквозь пики и сабли, обвивает отца руками, прижимается к нему с такой силой, заливается такими горячими слезами, таким душераздирающим голосом молит убийц, что они в изумлении забывают на мгновение свою ярость. Вдруг, как бы вздумав подвергнуть последнему искусу невольно тронувшую их любовь девушки, подают ей какой-то сосуд, наполненный кровью: «Пей! – говорят они ей. – Пей кровь аристократов!» Она пьет – и отец ее спасен.