Потом генерал стал бранить добровольцев и назвал их трусами; сказал, что ему не нужно больше никаких войск, кроме линейных, и что с этими войсками он пойдет на Париж и прекратит там беспорядки.
– Так вы не хотите и конституции? – спрашивают его собеседники.
– Новая конституция, которую выдумал Кондорсе, слишком глупа.
– Чем же вы ее замените?
– Прежней, 1791 года, как она ни плоха.
– Но вам нужен будет король, а имя Людовика внушает отвращение.
– Пускай себе зовется Людовиком или Жаном – неважно.
– Или Филиппом, – вставляет один из эмиссаров.
– Но чем вы замените нынешнее собрание?
Дюмурье на минуту задумывается, потом отвечает:
– Есть готовые местные администрации, избранные народом и пользующиеся его доверием, и пятьсот председателей округов будут его представителями.
– Но до созыва их кто примет почин этой новой революции?
– Мамелюки, то есть моя армия. Она изъявит таковое желание, участковые президенты распорядятся его утверждением, и я заключу мир с коалицией, которая, если я этому не воспрепятствую, будет в Париже через две недели.
Тогда эмиссары, оттого ли, что, как это впоследствии полагал Дюмурье, пришли выпытать правду в интересах якобинцев, или просто потому, что хотели вызвать генерала на еще большую откровенность, подсказали ему следующую мысль: почему бы ему не поставить якобинцев, уже готовое совещательное собрание, на место Конвента. Негодование, смешанное с презрением, изобразилось при этих словах на лице генерала, и посланники тотчас же отступились от своего предложения. Тогда они напомнили ему об опасности, которой подобный план подверг бы Бурбонов, заключенных в Тампле, в то время как он в них, по-видимому, принимает участие. Дюмурье ответил на это тотчас же, что если они все до последнего погибнут, в Париже и Кобленце, то Франция найдет себе вождя и спасется, но если, наконец, Париж совершит новые бесчинства над несчастными узниками, он немедленно сам явится и с двенадцатью тысячами войска совладает со столицей, – не то что этот дурак Брольи, который, имея тридцать тысяч человек, допустил взятие Бастилии. Он, с двумя только постами, в Ножане и Пон-Сен-Максансе, уморит парижан голодом.
– Впрочем, – присовокупил Дюмурье, – ваши якобинцы еще могут искупить все свои злодеяния: пусть они спасут несчастных узников и прогонят семьсот пятьдесят пять тиранов, составляющих Конвент, – и они прощены.
Тогда его собеседники завели речь об опасностях, которым он себя подвергает.
– В крайнем случае, – отвечает генерал, – мне остается возможность ускакать к австрийцам.
– Так вы хотите разделить участь Лафайета?
– Я перейду к неприятелю иначе, нежели он, к тому же державы имеют другое мнение о моих способностях и не обвиняют меня в 5 и 6 октября.
Дюмурье был прав, говоря, что не боится участи Лафайета. Его способности слишком уважали, а твердостью его правил слишком пренебрегали, чтобы запереть его в Ольмюце. Эмиссары оставили его, говоря, что постараются выведать планы якобинцев и Парижа об этом.
Генерал, хоть и считал своих собеседников чистокровными якобинцами, нисколько не умерил своих выражений. Регулярные войска и добровольцы недоверчиво наблюдали друг за другом, и по всему было видно, что Дюмурье собирается поднять знамя восстания.
Исполнительная власть получала неудовлетворительные отчеты, и наблюдательный комитет предложил и провел декрет, потребовавший Дюмурье к ответу. Четырем комиссарам поручили отправиться в армию в сопровождении военного министра, сообщить декрет и привезти генерала в Париж. Этими комиссарами были Банкаль, Кинет, Камю и Ламарк. Бернонвиль отправился вместе с ними; роль его была очень щекотливой вследствие его дружбы с Дюмурье.
Комиссия выехала 30 марта. В тот же день Дюмурье перешел на поле Брюий, откуда мог одновременно угрожать трем важным крепостям: Лиллю, Конде и Валансьену. Он еще не знал хорошенько, на что решиться, потому что армия его была разделена. Артиллерия, линейные войска, кавалерия – словом, все регулярные войска казались преданными ему; но добровольцы начинали роптать и отделяться от остальных. Ввиду этого обстоятельства Дюмурье оставалось одно средство: отобрать у добровольцев оружие. Но он рисковал сражением; да и средство было сомнительным, потому что регулярные войска могли не захотеть обезоруживать или притеснять своих товарищей. К тому же между добровольцами были и такие, которые отлично дрались и, по-видимому, любили своего генерала.