Духовенство с отчаяния продолжало возбуждать мелкие смуты по всей Франции. Дворянство возлагало большие надежды на его влияние на народ. Пока депутаты довольствовались тем, что своим декретом отдали церковное имущество в распоряжение нации, духовенство всё еще надеялось, что исполнение декрета не состоится, и, чтобы сделать его бесполезным, подсказывало тысячу средств к удовлетворению нужд казначейства. Аббат Мори предложил обложить податью предметы роскоши; аббат Сальсед в ответ на это предложил постановить, чтобы ни одно духовное лицо не могло иметь более тысячи экю ежегодного дохода, – богатый аббат замолчал. В другой раз, при прениях о государственном долге, Казалес посоветовал подвергнуть исследованию не реальность каждого долгового обязательства, а самый долг, его происхождение и причины; это значило бы возобновить банкротство гнусным средством, применяемым старыми чрезвычайными судами. Духовенство, заклятый враг государственных кредиторов, которым оно считало себя принесенным в жертву, поддержало это предложение, несмотря на свой ригоризм по вопросам о собственности. Мори неприлично вспылил и оскорбил собрание, заявив, что часть членов его имеют лишь мужество позора. Собрание хотело за это исключить его, но Мирабо, который мог принять эти слова и на свой счет, убедил товарищей, что каждый депутат принадлежит своим доверителям и собрание не имеет права никого исключать. Такая умеренность была прилична истинному превосходству, она понравилась, и Мори был чувствительнее наказан выговором, нежели был бы наказан исключением.
Все эти средства, изобретаемые духовенством с целью поменяться местами с государственными кредиторами, ни к чему не привели, и собрание отдало на продажу церковного имущества на 400 миллионов. Потеряв всякую надежду, духовенство пустило в народ брошюры и распространило слух, будто истинная цель революционеров – напасть на католическую веру. В южных провинциях оно всего более рассчитывало на успех. Первая партия эмиграции, как было сказано выше, направилась в Турин и поддерживала сношения главным образом с Лангедоком и Провансом. Калонн, получивший такую известность при собрании нотаблей, состоял министром при удалившихся придворных. Эмигранты делились на две партии: высшее дворянство хотело сохранить свою власть и боялось вмешательства провинциального дворянства, в особенности буржуазии. Поэтому для восстановления престола оно хотело прибегнуть исключительно к иноземной помощи. К тому же применять в качестве орудия религию, как предлагали провинциальные эмиссары, казалось смешным людям, всю жизнь вкушавшим остроумие Вольтера. Другая партия, состоявшая из мелких дворян и эмигрировавших буржуа, хотела противопоставить страсти к свободе другую, сильнейшую, – фанатизм, и победить одними своими силами, не призывая иноземцев. Первые, чтобы оправдать обращение к иноземному вмешательству, ссылались на личное мщение, свойственное междоусобной войне, последние твердо стояли на том, что если междоусобная война влечет за собою кровопролитие, то все-таки не следует марать себя изменой. Эти деятели, более мужественные, лучшие патриоты, но и более свирепые, не могли иметь успеха при дворе, при котором господствовал Калонн. Однако, так как ничем нельзя было пренебрегать, сношения между Турином и южными провинциями продолжались. Было решено действовать и через войну с иноземцами, и через междоусобную войну, а для этого делали попытки к пробуждению фанатизма, издревле отличавшего эти провинции.
Духовенство ничего не упустило из вида, чтобы помочь исполнению этого плана. Протестанты тут всегда возбуждали зависть католиков. Духовенство воспользовалось этим обстоятельством, особенно по случаю пасхальных торжеств. В Монпелье, Ниме, Монтобане древний фанатизм был пробужден всеми средствами.
Шарль Ламет с кафедры жаловался, что духовенство, злоупотребляя Светлой неделей и следующей за ней, вводит народ в заблуждение и возмущает его против новых законов. Слова эти разгневали депутатов из духовенства настолько, что они хотели выйти из собрания. Епископ Клермонский пригрозил этим, и множество духовных лиц уже встали и готовились выйти; но Шарль Ламет был призван к порядку, и шум унялся.