Не прошло и получаса, как появились главные силы. С неторопливостью, приличествующей непобедимой, уверенной в себе власти, прошествовали длинными четырьмя шпалерами по широкой улице запылённые кавалеристы с уставшими, словно задумчивыми лицами. Впереди, пофыркивая и нервно дребезжа, словно человек, наглотавшийся на просёлках чернозёма, пылил открытый автомобиль. В нём с важностью восседали пожилые, но, судя по суровым сухим лицам, ещё лихие в мыслях и делах люди. Затем уж влились в село вспомогательные команды. Интерес представляли, пожалуй, несколько тачанок с двумя пулемётами на каждой и тарахтевший что есть мочи автомобиль, чуть скривившийся вбок, словно то был зверь с перебитой ногой, на которую и приседал.
Протянув своё тело сквозь пыль и взгляды жителей, колонна, змеисто ворочаясь, поблескивая на солнце, прорезала первый колок, развернулась и направилась к той самой конторе, где проводились всякого рода собрания, митинги и где кучковались активисты надвигавшейся «сплошной коллективизации».
Митинг состоялся в тот же вечер. Командир Громов не успел принять душ, до которого был превеликий охотник, как гонцы протрубили срочный сбор на митинг всех категорий населения. Потянулись молодые и в возрасте, старики, юнцы и дети. На сухой, опавшей с берёз золотой листве, покрывшей землю, словно в сказочном краю, стояли и галдели, настороженно переговариваясь, глядя на суетящихся своих и пришлых из соседних сёл активистов, членов партячеек и комсомольцев, бородатые мужики, рискнувшие перебраться из Центральной России, преодолев длинный путь, на перекладных большею частью, теряя от болезней в пути родных, страдая от жулья и лихолетья, в эти благословенные земли. Опершись о суковатые палки, они глядели, стоя впереди всех, на трибуну, застеленную кумачом. За ними гурьбой стояли мужики помоложе, а после — молодёжь и женщины.
— Гляди, Белоуров, гляди, Ковчегов, на што руки никто не подавал, а вот, поди ж, в люди выбиваются, учить будут, — сказал один старик другому и покачал головой.
Вышедший на трибуну энергичный командир Громов молча оглядел сход, сообщил, прокашлявшись, что его отряд прибыл из Омска, и, повысив голос, принялся объяснять историческое значение состоявшегося великого съезда индустриализации и ещё более великого съезда коллективизации диктатуры пролетариата, под гегемоном которого взят курс на строительство счастья во всём мире для всех простых людей.
Справа от него спокойно сидел человек с высохшим рябым маленьким личиком и в очках. Он держал перед собой приподнятый одним концом исписанный лист бумаги, но смотрел настороженно и с некой брезгливостью на толпу. Это и было главное лицо, тот самый чекист, которого приводили в странное гипнотическое состояние полные белые руки Дарьи. Он представлял собой во всей полноте новую власть. Командира мало слушал, наперёд зная, что тот скажет; постукивал носком сапога в такт словам оратора. На нём под длинной старой мятой шинелью, свидетельствующей о непроходящей моде на железного тов. Дзержинского, почившего в бозе, но по-прежнему кумира всех чекистов, красовалась новая, из отличнейшего серого сукна гимнастёрка, к которой были прикреплены четыре ордена. То, несомненно, был Михаил Константинович Лузин, ныне уже в немалом чине чекист.
Его лицо не изменилось, лишь чуть высохло, обнажая впалые виски и заостряя его небольшой носик, из ноздрей которого торчали щетинками пучки волос. Он устал, но любил своё дело. Он взглядом отыскал в толпе Ивана Кобыло, узнав его по могучему росту и белому лицу в обрамлении шапки соломенных волос, и брезгливенькая улыбочка вновь вспорхнула на его лицо, задержалась на губах да так и застыла в их тонких извивах.
После собрания начальник ОГПУ Омска пригласил Кобыло к себе, вежливо предложил сесть и предложил рассказать о делах. Он сидел за столом, не снимая шинели, как то всегда делал Дзержинский, подчёркивая постоянную готовность отправиться на защиту революции, а не желание скрыть неряшливость, как то считали враги.
— Так как тебе живётся, Иван Иванович? — спросил Лузин и присел напротив в услужливо подставленное Петуховым кресло, который тут же вертелся, стараясь не спускать глаз с Кобыло. Он боялся Ивана, но ещё больше его напугало «сакраментальное», как он считал, поведение по отношению к Кобыло приехавшего важного человека из ОГПУ. Петухов стремился подчеркнуть своё исключительное право оказывать услуги приехавшему начальнику и не уходил.
— Можешь слинять, — бросил ему как бы между прочим Лузин, не поворачивая головы. Опешивший от неожиданности Петухов в первое мгновение замер на месте, потом, мягко и неторопливо ступая, как бы тем самым давая понять Кобыло, что это не приказ, а всего, мол, дружеский жест, вышел, осторожно попридержав дверь.