Новая точка зрения, к которой пришел Маркс, покидая романтизм 1837 г., тоже еще не была выработана им самим самостоятельно, она сложилась в результате такого освоения философии Гегеля, которое во многом сближало его с левыми младогегельянцами, не впадавшими в романтизм. К этому привел его поиск более глубокой и действенной критичности, нежели та, которая была присуща романтизму. При этом обнаруживается любопытный парадокс: на пути углубления критического характера своего мировоззрения Маркс пришел к той самой философии Гегеля, которая отнюдь не была ему симпатична как раз из-за ее «некритических» мотивов и которую он отвергал ради фихтевского духа деяния. Дело здесь не только во влиянии университетских преподавателей – гегельянцев Эдуарда Ганса, Гефтера и др. Сама задача построить синтетически-целостное, монистическое воззрение – задача, имманентно присущая классическому немецкому идеализму в его общей тенденции, толкала Маркса к усвоению высшего достижения этой тенденции – философии Гегеля. Так и получилось, что действительная эволюция взглядов Маркса оказалась заключавшей в себе много неожиданного. Работа над выяснением «исходного пункта и необходимого развития философии» (таков был подзаголовок его диалога «Клеант») завлекла его «подобно коварной сирене, в объятия врага». И вот он видит: «Мой последний тезис оказался началом гегелевской системы» (1, 13); «все крепче становились узы, связавшие меня… с современной мировой философией, влияния которой я думал избежать» (1, 14). Позже Маркс отметит такую закономерность: «…первая критика всякой науки необходимо находится во власти предпосылок той самой науки, против которой она ведет борьбу…» (2, II, 33). Власть гегелевских предпосылок над мыслью Маркса оказалась в 40-е годы очень существенным воспитывающим ее фактором. Надо было сначала испытать эту власть над собой, чтобы потом обрести способность к снимающей ее критике – к критике, которая позволяла стать действительно
Чем же обогатил Маркс свое мировоззрение (в аспекте его критического характера) после разрыва с романтизмом? На почве объективно-идеалистических предпосылок философии Гегеля уже не могло быть речи о такой критической позиции, которая основывалась бы лишь на произвольном выборе, на каком-то субъективном (хотя, быть может, и надындивидуальном) принципе, не состоящем в генетическом единстве с объективной действительностью и не нуждающемся в том, чтобы найти свое оправдание в таком единстве. Должное и сущее требовалось понять не как две изначально не имеющие между собой ничего общего, самостоятельные и чуждые друг другу сущности, которые лишь внешним образом вступают в конфликт, обнаруживая свою несоединимость и всю глубину разделяющей их пропасти, а, напротив, как два диалектически необходимых момента единой самопротиворечивой действительности, моменты ее саморазвития и самоотрицания. Все это обязывало критику стать гораздо более содержательной, объективной и, главное,
Маркс стал ориентироваться не на дуализм, а на исторический монизм. И это была в высшей степени ценная, концентрирующая в себе громадную содержательно-логическую культуру мышления плодотворная ориентация. Однако – и тут сказывалась специфическая власть гегелевских предпосылок – это был монизм идеалистически-субстанциалистский, заточивший все возможности человеческого прогресса в замкнутую систему господствующей над миром абсолютной Идеи, в систему, где безраздельно царит «деспотизм всеобщего». Примирительно-консервативные мотивы у самого Гегеля, несомненно, были внутренне связаны с этим «деспотизмом всеобщего» и находили в нем свою адекватную им логику. Молодой Маркс, отнюдь не склонный разделять эти мотивы, считает, что они имеют «свои наиболее глубокие корни в недостаточности принципа или в недостаточном понимании философом (т.е. Гегелем. –