Петхаинцы ждали, что МеирЪХаим тотчас же сойдется с одной из своих многих любовниц, но он поразил даже моего отца, который, как прокурор и поэт, обладал репутацией знатока человеческих душ. МеирЪХаим слыл самым распутным из петхаинских мужиков. По крайней мере, в отличие от других, он не пытался скрывать свою неостановимую тягу к любовным приключениям, качество, которое вместе с его будоражащей внешностью — влажными голубыми с зеленью глазами, широкими скулами, сильными губами и острым подбородком досталось в наследство дочери. Говорили еще, будто Зилфа не возражала против эротической разнузданности мужа.
Возражали — правда, всуе — ее родственники; не исключено, — из зависти. Утратив терпение, приволокли как-то МеирЪХаима к моему отцу, служившему в общине третейским судьей, и пожаловались, что зять позорит не только Зилфу и ее родню, но и весь Петхаин, ибо не умеет сопротивляться даже курдянкам. Отец мой рассмеялся и рассудил, что если кому и позволено страдать из-за эротической расточительности зятя, — то не родне и не Петхаину, а одной только Зилфе. Поскольку же она не страдает, никаких мер против МеирЪХаима принимать не следует; тем более, что, согласно признанию самого певца, любит он до беспамятства только жену и каждый раз изменяет ей по глупейшей причине: при виде красоток в нем, оказывается, встает на дыбы какой-то жуткий зверь, затмевающий ему рассудок в специфической форме отключения памяти о жене. Когда МеирЪХаим объявил об этом во время третейского суда, отец мой рассмеялся еще громче, но, к удовольствию истцов, наказал обвиняемому завязывать на указательном пальце красную бечевку, которая в критический момент напомнила бы ему о Зилфе и удержала от измены. Не согласившись с формулировкой своей слабости как «измены», певец, тем не менее, обещал не выходить из дому без бечевки. Обещание сдержал, но бечевка не спасала: жуткий зверь оказывался всякий раз ловчее него, и МеирЪХаим, говорили, сам уже засомневался в силе своей любви к Зилфе.
Но стоило ей оказаться в тюрьме, — он перестал интересоваться женщинами, а после известия о смерти жены случилось такое, чему поначалу не поверил никто. Получив из тюрьмы Зилфину одежду и ее принадлежности, МеирЪХаим объявил, что хочет провести первые семь суток траура в одиночестве, отослал дочь к своему брату Солу и заперся в квартире, не отзываясь даже на оклики участкового. На третий день родственники Зилфы стали поговаривать, будто МеирЪХаим улизнул из города с заезжей шиксой, но брат и друзья заподозрили неладное. Правы оказались последние: когда, наконец, взломали дверь, его застали мертвым. Рядом с запиской, в которой он сообщал, что не в силах жить без Зилфы, лежал серый морской камушек с проткнутым сквозь него черным шнурком. Этот камушек с Зилфиной шеи МеирЪХаим велел в записке передать 15-летней дочери Нателе, которой, по его мнению, предстояли нелегкие поединки со злыми духами… Через 24 года, в Нью-Йорке, одна из петхаинских старушек, прибиравших к панихиде труп Нателы Элигуловой, рассказала, что — весь уже испещренный порами — камушек этот, выпав у нее из рук на пол, когда она развязала его на шее усопшей, раскрошился, как ломтик сухаря…
После смерти родителей Натела так и осталась жить у дяди, аптекаря Сола, зарабатывавшего на существование спекуляцией дефицитными лекарствами из Венгрии. Хотя государственные цены на лекарства не менялись, он был вынужден поднимать их ежегодно, чем — каждый по личным причинам — занимались все тбилисские аптекари. В случае с Нателиным дядей причина заключалась в ежегодном же приросте потомства. Каждою зимой, под Новый Год, жена его, молдаванская цыганка, рожала ему по ребенку. Отбившись как-то ради Сола от кочующего по Грузии табора, она осела в Петхаине, который ей быстро осточертел, но в котором ее удерживала постоянная беременность, единственное, чем аптекарь ухитрялся спасаться от позорной доли покинутого мужа. Всем, однако, было ясно, что рано или поздно с ним случится беда: цыганка догадается уберечься от беременности и сбежит в родную Молдавию.
Беда стряслась не с ним, а с племянницей.
По соседству с Солом Элигуловым обитала почтенная семья ревизора и бриллиантщика Шалико Бабаликашвили, который был на короткой ноге с партийными вождями города и у которого росли два сына: белобрысый Сема, одноклассник Нателы, и черноволосый Давид, — постарше. На Сему, хотя он и посылал ей стихи, — правда, не свои, а Байрона, — Натела не обращала внимания, но Давид не давал ей покоя даже во сне. Он считался в школе первым красавцем, и если бы не рано открывшаяся на макушке лысина, его, по утверждению просвещенных петхаинцев, не отличить было от знаменитого тезки из скульптурной галереи Микеланджело: та же статность и — во взгляде половая надменность. Давид тоже писал стихи, но не Нателе, а ее тете, вечно беременной цыганке, которая, не зная грузинского, доверяла перевод рифмованных посланий племяннице мужа.