— А если по правде, мне стыдно, что он сочиняет обо мне стихи. Я же сука! А он — стихи… Обманываю, получается, его, хотя он в общем тоже ревизор.
— «Тоже ревизор»? — не понял я.
— Шалико, говнядина, ревизором был, — хмыкнула Натела и кивнула в сторону портрета.
Я оробел: неужели доверит мне свои страшные тайны?
— А что? — притворился я, будто ничего узнать не жду. — Портрет как портрет. Висит и смотрит в пространство.
Она, однако, смолчала.
— Такие же глаза, как у старшего сына, рядом, — добавил я. — Тоже смотрит в пространство. Я его, кстати, знал, Давида. Не так, как ты, но знал. Не помню только кто у вас там кого любил: он тебя или ты его. Наверное, не ты: ты в это не веришь. Кстати, он бы, царствие ему, действительно, стал, как отец, ревизором. Если б не кокнули…
Петух засуетился, но Натела пригнула ему голову:
— Давид, сучье семя, ревизором и родился. Любил только то, что можно считать или трогать. Но тоже ведь, подлец, стихи писал!
— Давид был зато умницей и красавцем, ну а бескорыстных людей не бывает, — хитрил я.
Натела пронзила меня недобрым взглядом, но рассмеялась:
— Как же не бывает-то? А Юдифь?
— А что Юдифь? — спросил я пристыженно, догадавшись, что она распознала мою хитрость и опомнилась.
— Как что?! Служила народу бескорыстно!
— Бескорыстно?! — воскликнул я. — Она вдова была и искала мужика, а генерал Олохрен, говорят, имел не одно яйцо, а три. И время на стихи не гробил.
— Кто говорит? — смеялась она прямо из живота.
— Я говорю. За этим она к нему и метнулась: крутить ему яйца во имя родного Петхаина. Крутила ночь, две, а когда генерал приустал, чик и снесла Олохрену кочан. Это ведь тоже радость — свалить в корзинку кочан! Прибежала с корзинкой в Петхаин и потребовала прописки прямо в Библии: я служила родному народу! Но ведь никто ж не наблюдал как служила-то! И никто не знает — почему! Человек поступает благородно только когда другого выхода нету.
— Классная баба! — смеялась Натела. — Но я думаю, что свой-то народ она как раз любила бескорыстно. Я вот смеюсь над нашими козлами, но живу где? — в Петхаине. А могу где угодно! Как ты, — в Москве. Или — драпаешь еще дальше! Но мне без наших не жить!
— Во всяком случае — не так привольно! — обиделся я.
— Я жалею их, без меня все б они сидели в жопе! Все!
Я захотел потребовать у нее допустить исключение, но вспомнил, что тоже пришел за помощью и промолчал.
— Я люблю их! — повторила она. — Бескорыстно! А живу привольно и буду жить так же, потому что бескорыстный труд во имя народа прекрасно оплачивается! — и громко рассмеялась.
Я попросил Нателу опустить петуха на пол и заявил ей:
— Я принес тебе 5 тысяч, а дело как раз народное!
Набрав в легкие воздух и устремив взгляд в дальнюю точку за окном, я, как и полагается, когда речь идет о народном деле, начал издалека. Торжественно сообщил хозяйке, что, дескать, мы, евреи — народ Библии, и, охраняя ее, мы охраняем себя, ибо, будучи нашим творением, Библия сама сотворила нас; что Библия — наша портативная родина, наш патент на величие; что приобщение любого народа к человечеству датируется моментом, когда он перевел Библию на родной язык, и, наконец, что, по традиции, если еврей уронит на пол золотой кирпич и Библию, он обязан поднять сперва Библию.
Натела прервала меня, когда воздуха в моих легких было еще много, и предложила в обмен более свежую информацию: этими же откровениями о Библии и чуть ли не в той же последовательности делился с нею недавно — кто? — доктор Даварашвили! Сидел, оказывается, на этом же стуле и, называя Библию Ветхим Заветом, очень ее нахваливал. Говорил те же слова: «творение», «приобщение», «величие»! Критиковал, правда, главу о Иове, в которой Бог, дескать, не совсем хорошо разобрался в характере главного персонажа. Пожурил и Соломонову Песнь о любви за нереалистичность чувств и гиперболичность сравнений. В целом, нашел Ветхий Завет более правдоподобным, чем Новый, намекающий, мол, будто Сын Божий явился на свет в результате искусственного осеменения, — гипотеза маловероятная, учитывая уровень медицинской техники в дохристианскую эпоху.
Потом доктор отметил, что, подобно тому, как Библия есть хроника кризисов в жизни общества и отдельных людей, сама история обращения с нею есть ничто иное. И приступил к рассказу о Бретской рукописи, высвечивая в нем, с одной стороны, кризисные моменты в жизни еврейского народа после его изгнания из Испании, в Оттоманской империи эпохи султана Селима и в Грузии до-и-пореволюционной поры, а с другой стороны, — драматические эпизоды из биографии целого ряда частных лиц: от Иуды Гедалии из города Салоники до директора Еврейского музея Абона Цицишвили, проживавшего в том же доме, где родился и вырос он сам, доктор.