Я врубил поворотник и стал съезжать на узкую полосу вдоль барьера, разделявшего шоссе надвое. Сзади снова поднялась паника, но теперь — с идеей в голове — я реагировал адекватно, то есть послал всех в жопу: остановившись напротив бензоколонки, выключил мотор.
— Бензин? — спросила Амалия.
Я бросил взгляд на бензомер: стрелка была на нуле.
— Дай мелочь и жди меня здесь! — крикнул я.
— Куда звонишь? — удивилась Амалия.
— На кладбище, в контору.
— Ты что?! В такое время?! Начало седьмого. Они уходят в пять. А что бы ты этой конторе сказал? — спросила она.
— Передать там нашим, чтоб не сходили с ума и ждали: развернусь в Манхэттене и подъеду.
— А зачем контора? Я позвоню Кортасару! Он уже должен быть дома! У него есть еще одна машина. Тоже драндулет, но до кладбища доедет! — и открыла свою дверь.
Обогнув Додж, она протиснулась в расщелину между разделительными тумбами и стала озираться по сторонам. На той стороне движение было пожиже, но Амалии предстояло пронести сквозь него тяжелый живот. Хотя ее партизанская выучка внушала доверие, война в Сальвадоре — да и в любом месте — не чета нью-йоркскому трэфику. Я зажмурился. Подумал о постороннем, — о Нателе, удивившись, что думаю о ней, как о постороннем. Услышав вдруг вой сирены, я распахнул глаза, ожидая увидеть непредставимое, но Амалия, целая, находилась уже у бензоколонки. Пришлось менять мнение о сальвадорских баталиях.
Между тем, сирена выла уже совсем рядом. В Додж ворвались ярко-синие вспышки аварийного прожектора. Я обернулся и увидел в заднем окне полицейский джип: стоял впритык, выл, слепил и требовал тронуться с места. Я завел машину, но с места не тронулся. Сирена взбесилась и умолкла лишь на то короткое мгновение, которое джипу понадобилось, чтобы меня оскорбить. Мегафон крякнул и выстрелил оглушительным басом: «Уноси жопу!» Я растерялся: все живое и стремительно быстрое на шоссе скосило голову в мою сторону. Как же так?! — шепнул я и бросил взгляд на Амалию. Что это за требование! А как же с дамой из Сальвадора?! «Уноси, говорю, жопу!!» — рыкнул мегафон, и Амалия стала махать мне рукой: уноси ее, действительно, а не то снесут еще и голову! Как же так?! — повторил я и развел руками: а ты? Амалия поняла меня и снова замахала рукой: я, дескать, из Сальвадора, не пропаду; доехала до Америки, доеду и до кладбища! «Уноси жопу!!!» — завопил мегафон, и, дернувшись с места, я умчал ее в сторону Манхэттена.
71. Мир полон не вещей, а их отсутствия
Велел себе успокоиться: ничего страшного не случилось, так оно даже лучше, без Амалии, которая позвонит сейчас Кортасару, а тот поедет на кладбище и объявит петхаинцам, что я сам по себе — без блудливой Амалии тороплюсь в город и вернусь через час. И никто ничего дурного не подумает. Все не так уж плохо — за исключением того, что бензин, оказывается, на нуле. Я, однако, подсказал себе положиться на то, что в такой развалине может ошибаться и стрелка. А если нет? Решил заглушить ответ, — вернулся к Нателе.
Сперва испугался, что остался с ней наедине. Потом объяснил себе, что бояться нечего, — элементарная житейская ситуация: живым приходится проводить время с мертвецами. Задался вопросом: как бы она прореагировала, если бы вдруг вернулась в жизнь. Наверное, так же, как сам я, — удивилась бы, что находимся с ней не в Петхаине, а на чужой земле, в Америке, на пути в Манхэттен, и один из нас мертв, то есть чужой другому. Что бы я у нее спросил? Прежде всего — отчего умерла? Не убили ли? Кто, — если да? Те или эти? Что тут, в Нью-Йорке, поделывает Абасов? Встречалась ли с Кливлендом Овербаем? Что вышло на самом деле с Бретской библией? Правда ли, что она существует в двух экземплярах? А где второй? Второй ли он или все-таки первый? Подумал еще: а стала бы Натела говорить правду? И нужна ли мне правда, тем более, что она, должно быть, гнусна? Разве дело в правде? Разве она меняет хоть что-нибудь? И разве что-нибудь кроме смерти имеет значение? И нет ли у смерти иного смысла кроме того, что она является концом существования?
Хотя более важного вопроса я не знал, мне показалось, что, если бы Натела услышала его, она бы насмешливо улыбнулась, как улыбаются вопросам невежд. Действительно, можно ли рассуждать о несуществовании, не познав его? Нет. Можно ли, не познав его, рассуждать о существовании? Тоже нет. Поэтому ничего дельного о нем — как о смерти — люди не знают. Поэтому человеческая мудрость не заслуживает и смеха, — лишь усмешки. Может, это и имел в виду Соломон, когда рассуждал, что «мудрец умирает как умирает глупец»? Невозможно быть мудрым, не познав небытия, и несуществующим не о чем беседовать с живыми. Поэтому Бог и вспоминает нас только, когда Ему вдруг приспичит отнять нас от жизни.