Город Гамильтон находится на одном из бермудских островов, куда вскоре после прибытия в Америку меня занесло на прогулочном теплоходе, забитом обжившимися в Нью-Йорке советскими беженцами. Пока теплоход находился в открытом океане, я — по заданию журнала, демонстрирующего миру полихромные прелести американского быта — фотографировал счастливых соотечественников на фоне искрящихся волн и обильной пищи. К концу дня, перед заходом в Гамильтон, я испытывал мощный кризис интереса к существованию среди беженцев. Отбившись от настойчивых приглашений в каюту златозубой бухарской еврейки, вдовствующей владелицы популярной бруклинской шашлычной, я выпил коньяк и спустился на берег. Кроме бесцельности жизни меня угнетало и подозрение о наступлении той пугающей духовной зрелости, которую порождает упадок сексуальной силы.
К счастью, в первой же галантерейной лавке на набережной это подозрение стало быстро рассеиваться по мере того, как я стал расспрашивать продавщицу об эротически стимулирующих одеколонах, которые на Бермуде продают без налогов. Продавщица была юна, белозуба, смуглокожа и близорука, с тонкой талией, высокой грудью и низким голосом. Справившись о моих пристрастиях, она брызнула на салфетку из итальянского флакона и дала салфетку понюхать. 20 долларов. Я попросил более сильное средство с идентичным букетом. Она брызнула тот же терпкий одеколон на собственную грудь и притянула к ней мое лицо. Я выразил предположение, что средству нет цены. Галантерейщица заметила, что цена есть всему и спросила готов ли я заплатить 100 долларов за самое эффективное из существующих у нее средств. Я оказался готов.
Она заперла лавку, опустила шторы, разделась и увлекла меня на протертый плюшевый диван за прилавком с тем, чтобы я навсегда уяснил себе, что ничто не стимулирует сексуальные чувства так основательно, как прямой и полный половой контакт. Особенно — неистовый и безостановочный. В парфюмерной лавке на Бермудах. С юной, тонкой и близорукой смуглянкой. Скрывшись от соотечественников. Под приглушенный шторами плеск океанской волны… Плоть обладает, должно быть, собственной памятью, в которую сознание не вправе и не в силах вносить изменения, потому что из плоти сигнал поступает в сознание минуя само же сознание. Любое посягательство на эту память только укрепляет ее, и человек, этого не знающий, прибегает туда, откуда убежал…
Хотя ощущения, навеянные галантерейщицей, были сейчас кощунственны, останавливать их я не сумел бы, а потому и не стал. Единственное — попытался нащупать в себе кнопку быстрой промотки. Между тем, полуобернувшись к гробу, Амалия опрыскивала одеколоном уже и Нателу.
— Перестань! — рявкнул я. — Довольно брызгаться!
В моем организме прокручивалась сцена с обнаженной грудью, к которой притянула меня смуглянка, но глаза мои видели другое: траурная колонна впереди застопорилась, и наш с Нателой и Амалией Додж вынужден был застыть на перекрестке. Это оказалось некстати, поскольку я надеялся, что с быстрой ездой скорее удастся выкурить из пикапа итальянские пары, а вместе с ними из себя — галантерейщицу.
Машины, однако, застряли надолго.
— Слушай! — окликнул я Амалию. — Если верить Занзибару, ты знаешь дорогу на кладбище. Мы тут застряли, если нет другой дороги.
— Конечно, есть. Не по шоссе, а задворками, — сказала Амалия. — Кортасар как раз и велел мне ехать с мистером Занзибаром другой дорогой. Это быстрее на полчаса, но Кортасар хотел, чтобы за это время… Я уже сказала тебе! Надо ехать прямо. Не за ними, а прямо.
— Да, так лучше, — сказал я. — Тем более, что нам — с гробом — не пристало быть в хвосте. А если приедем на кладбище раньше других, то так ведь оно и быть должно, а? Идиоты! — кивнул я на петхаинцев передо мной. — Каждый норовит попасть на кладбище раньше других! Не догадались пропустить нас вперед! Я же не о себе, я о Нателе! Надо же уважить ее хотя бы сейчас!
— Конечно, — согласилась Амалия. — Мисс Натела умерла, потому что была хорошая. У нас говорят — хорошие умирают рано, потому что им тут делать нечего: никакого удовольствия! Я ее очень уважала, но она мне говорила, что ее свои не уважают. А я сейчас жалею, что забыла сказать ей, что очень ее уважаю… Ой! — и шлепнула себя по щеке. — Я забыла сказать ей еще что-то: она меня спросила — кто в Сальвадоре лучший поэт. Я специально узнавала у Кортасара, но забыла ей сказать. Это у меня от беременности…
— А она говорила, что ее свои не уважают, да?
— А что тут сомневаться? Я обмыла ее, — и никто цента не дал. Она бы дала, если б могла. Но мне не надо: главное, что она чистая.