Мы долго и неторопливо ужинали. А потом просто так еще посидели за столом. Мама с бабушкой о чем-то разговаривали, а я не мог разобрать, о чем они говорят… И язычок коптилки вдруг стал расплываться в глазах… Сначала я почувствовал, как мама обнимает меня за плечи, помогая подняться с табуретки, а потом расслышал и ее слова, тихие, ласковые:
— Ложись-ка, Пашенька, ложись… Уже половина восьмого, а завтра ведь тебе в пять вставать.
Я понимал, что мама помогает мне раздеться, как маленькому, еле-еле выговорил, вдруг вспомнив:
— К Боре Захарову я забыл зайти…
— Завтра зайдешь, завтра, — успокаивающе проговорила бабушка.
И я всем телом почувствовал ласковую мягкость кровати… И мама заботливо покрыла меня двумя одеялами, отцовским пальто сверху, подоткнула их так под меня, чтобы ни щелочки не осталось. Потом наклонилась, поцеловала в щеку и отошла.
Я лежал, чувствуя удовлетворенную сытость и тепло. Хорошо сегодня прошел день! И отец письмо написал… И с Ниной все так…
И сыты мы, и на завтра у нас каша будет и дрова… И за весь день — ни обстрела, ни бомбежки, чего еще человеку надо?..
…И вдруг увидел, как отец входит в нашу комнату, по-всегдашнему весело улыбается, а за плечами у него — большущий рюкзак…
МОИ ДОРОГИ
1
Поводил пальцем по стеклу окна, как в детстве, потом сел за письменный стол. За свой стол. Когда я сяду за него в следующий раз?.. Так ждал этого дня, столько думал о нем, а сейчас и грустно и страшно. Страшно? Но ведь в комиссии по распределению что-то думали, если сразу назначили начальником крановой группы Сибирского порта? Ничего, все когда-то начинали, трудно только первое время… Инженер Кауров Павел Степанович. Даже с отчеством! В двадцать три года!
Приезжаю — у них полный развал, берусь как следует, через год — начальник механизации порта!
В соседней комнате мама тихонько, чтобы не мешать мне, говорила отцу:
— Шерстяные носки, свитер — все это надо. Там очень холодная зима: говорят, птицы на лету замерзают.
Мама, мама! Любимая и смешная мама!
Вот и сейчас ты стоишь, наверно, у комода, прижавшись всем своим небольшим сухоньким телом к моему ящику, второму сверху. В твоих ласковых руках мои носки, заштопанные тобой. Ты стараешься не заплакать и плачешь, пряча от отца лицо…
Мама, родная, брось, честное слово, все будет в порядке! Я буду инженером, таким же, как отец. Получу мастера по волейболу. Через несколько лет, захочешь, приедешь ко мне, и опять будем жить вместе…
Когда я позвонил домой из института и сказал, что мне предлагают три места: Рига, Череповец и Сибирск, — мама крикнула:
— А в Ленинграде нельзя остаться?!
— Мама… опять?
— Подожди, — после молчания, уже совсем по-другому, ответила она, — с тобой отец хочет поговорить.
— Почему он дома?
— Не понимаешь? Из-за тебя, чадушко!
Отец по-своему спокойно, неторопливо расспросил о всех трех портах, и вдруг мне стало ясно, что уж если ехать, так только в Сибирск: порт растущий, работа самостоятельная.
Трубку снова взяла мама и строго сказала:
— Отец идеалист, он уже в коммунизме живет, не слушай его. Не под-пи-сывай ни-ку-да! Понял?
Она заплакала, и было слышно, как отец негромко, укоризненно говорил ей:
— Нехорошо, Таня. Стыдно. Ах, как нехорошо!.. — Потом по-прежнему спокойно сказал мне: — Ну, ну, Пашенька! — и повесил трубку.
Я только подумал: «К тому же Сибирск дальше всего, специалистов там меньше всего, значит — ехать туда честнее всего!» — и бегом в комиссию по распределению.
Вечером, за ужином, мама все вздыхала.
Отец молча поглядывал на меня и закрывался газетой.
Дня через два мама прилетела сияющая: нашла какого-то Сидора Лукича, обещал устроить в Ленинграде.
Отец посмотрел на меня. Я только тогда как-то вдруг увидел, что отец очень устал. Он вообще коренастый, плотный, когда-то молотобойцем работал. Прошлым летом на даче мы с ним боролись — три раза подряд шутя он клал меня на лопатки. Он весит девяносто два кило, и — одни мускулы. Лицо скуластое, крепкое, если рассердится — делается каменным. И глаза такие, что, я еще с детства помню, если окно у кого-нибудь разбил или двойка — он только посмотрит, и все, говорить не надо.
А сейчас он как-то ссутулился, глаза запали, морщины глубокие, и я удивился: седой отец, а я и не заметил, будто до этого и не смотрел на него вовсе.
И я вдруг понял, что отец очень любит меня. Не меньше, чем мама. Молчал же он все это время только потому, что боится за меня. И что это молчание идет вразрез со всей его предыдущей жизнью, и что сам я не совсем такой, каким бы он хотел сейчас видеть меня, и что отцу все это очень тяжело.
Отец спросил у мамы:
— Это что же за Сидор Лукич? Востриков?
Мама поджала губы:
— Да, Востриков!
— Я его с завода уволил, а он в министерство пролез, — сказал отец. — Таких, Паша, судить надо! Карьерист и бюрократ. Устроит тебя в Ленинграде, а потом еще будет звонить: «Кауров своего сына оставил!» Будто я и без него не могу оставить…
Мама сложила руки на груди, приготовилась спорить, а я вдруг спросил у отца:
— Чего ты так… устал?