Теперь я с трудом вспоминаю наш поединок. Мы кружили, как дерущиеся коты; я сжимал зубы, на глаза со лба стекал пот. Пот потек почти сразу, как только мы изготовились драться, и мешал он ужасно — и еще мешал тяжкий, частый звук собственного дыхания в ушах. Уж не говорю о том, как мешала выматывающая тяжесть доспеха и несговорчивость закованных в железо членов. Я первый не выдержал, поняв, что выдыхаюсь с каждым мигом, и ударил Этельреда — двойным ударом, верх-низ, и оба он отразил с насмешливой легкостью, парировав стремительно и страшно, как змея. Меч у него был жуткий: намного длиннее моего, хотя тонкий, но с ребром вместо дола, он со свистом рассек воздух и прорубил оковку моего щита с алым сердцем на белом поле. Этельред сражался в стиле, который мне нечасто приходилось видеть — вовсе без щита, зато придерживая меч обеими руками.
Первый удар я взял на щит, хотя его сила заставила меня отступить на шаг. Проклятый пот заливал глаза, и снова невыносимо чесался нос. Я ответил неожиданно удачно, задев врага в правый локоть; сердце мое горячо и восторженно забилось, когда Этельред перехватил оружие левой рукой. Правая повисла, как веревка. Я достал его! Не прорубил доспеха, но хорошо достал! Мы снова затанцевали друг напротив друга. Я скрипел зубами от напряжения и боли в мышцах, шлем Этельреда был закрыт — но почему-то мне казалось, что он улыбается. Может, из-за особой формы его забрала с узкими прорезями для глаз.
Господи, помоги, ведь я же прав, беззвучно вскричал я — и попробовал достать его хитрым ударом, который иногда проходил у меня с Рейнардом: снизу вверх, в локоть — или, при удаче, в голову. Наверное, моя ошибка была в том, что я не привык к леворуким противникам… Или в том, что я его ненавидел и слишком сильно хотел ранить… Но, в общем, получилось, что он снес мой удар мягким блоком так, что я сам блокировал мечом собственный щит, и достал меня в голову. Это было как сокрушительная вспышка темноты; прорезь шлема на миг заволоклась туманом, я втянул воздух со свистом, сделав бесполезную, отчаянную отмашку клинком — и получил глубокий колющий удар в живот. Сталь вошла снизу вверх, под юбку великоватой кирасы, и острая тошнотворная боль заставила меня откачнуться назад. Господи, неужели, успел я подумать тоскливо-отчаянно, и тут меня нагнал новый удар по шлему — даже не мечом, а чем-то вроде кувалды (латной рукавицей, сказал внутренний наблюдатель перед тем, как задернуть занавес). И я провалился в красноватую тьму. Последнее, что я помнил — это как теплая кровь струится по животу в пах и дальше, вниз по ногам. Последнее, что я подумал — Божий суд, неужели все так, мой Божий суд.
Глава 7. Гаспар
.
Умирать оказалось куда проще, чем я предполагал. В темноте плавали лица, голоса, далекий красноватый свет. Так продолжалось изрядно долго — покуда в игру не вступила боль. Она-то меня и разбудила, дергающая боль внизу живота. Болит живот, подумал я, все понятно — мне десять лет, моя мама еще жива, я заболел животом, у меня сильный жар и лихорадка, скоро придет лекарь из монастыря, чтобы сделать мне кровопускание. Маленький горбатый монашек в черном, которого я испугаюсь и заплачу на весь дом…
Но потом я понял, что тут не так. Этого не будет, это уже
Живот болел ужасно. Я даже не хотел видеть, что с ним: по ощущению, там просто были разворочены все внутренности. Оно то дергало, то болело тупо и однообразно. Руки мои лежали поверх одеяла (тоже моего, отличного беличьего одеяла) и сильно походили на руки трупа.
— Пить, — слабо выговорил я, и старик ткнул мне в губы глиняную чашку. Я жадно высосал немного воды, но закашлялся. Старик — совершенно незнакомый, с желто-пегими усами и бородой, морщинистый, как старая дубовая кора, приподнял меня за плечи, чтобы я не захлебнулся. Я не знал, кто это, но был ему благодарен.
Вспомнив, что происходит, я спросил его:
— Где… все?
Но он не ответил. Только чуть подвигал усами. Это напомнило мне о сэре Овейне.
— Где Овейн?
Он снова не ответил. Смотрел себе коричнево-желтыми глазами и молчал.
— Я что… в плену?
Нет ответа.
— Ты что… Немой?
Вдруг стало снова не до того — в животе так задергало болью, что я взвыл и схватился за старикову узловатую руку, совершенно наплевав, немой он или говорящий, в плену я или нет… Он все-таки живой человек, а мне стало так больно, что важно было одно — схватиться за кого-нибудь живого. Перед тем, как снова провалиться в темноту. Хорошо, что при моем малом терпении к боли Господь даровал мне такое слабое сознание.
Потом, приходя в себя все чаще, я узнал куда больше.