Да и вообще, в английском обществе были распространены те же методы, что и во французском. Когда в Лондоне в моду вошли fetes d’Adam, то многие знатные дамы были восхищены этой «пикантной новинкой» не менее мужчин. В одном современном описании такого «афинского» вечера, устроенного сводней госпожой Пендеркваст в ее роскошно освещенном гареме, говорится: «На этот бал явилось много прекрасных и знатных дам в масках, а в остальном совершенно голых. Мужчины за вход платили пять гиней. Оркестр наигрывал танцы, была устроена холодная закуска. После окончания танцев зала погрузилась в темноту и многочисленные диваны служили для последовавшей затем оргии».
Когда другая такая оргия была накрыта полицией и когда последняя принялась устанавливать личности участников, проститутки были удивлены, что гости наполовину принадлежали к лучшему лондонскому обществу и в особенности тем, что дамы, которые недавно еще отличались особенным бесстыдством, оказались не проститутками, а носительницами герцогских титулов. Как далеко заходили, однако, и при официальных празднествах, доказывает уже упомянутый случай с знаменитой мисс Чадли, явившейся на бал у посланника в виде Ифигении, в одном только прозрачном тюле, то есть практически голой.
Переходя к характеристике немецких дворов, очень трудно решить, кому из них отдать пальму первенства. Обычно самым пышным царством порока изображается саксонский двор Августа Сильного, которому известные фаворитки Аврора фон Кенигсмарк, графиня Козель, графиня Эстерле, г-жа Гойм и другие придавали характерную внешность. Но это было бы несправедливостью по отношению к другим дворам. В Дрездене и Варшаве (Август был одновременно и польским королем) пышность и расточительность продолжавшихся целыми годами оргий только облечены в более художественную форму. Однако в смысле порочности ему нисколько не уступали десятки других немецких дворов.
Так, лорд Уильям Рексолл сообщает о кассельском дворе, что «пренебрежение к чувству приличия считалось здесь чем-то священным». О герцоге Баден-Дурлахе другой путешественник рассказывает, что он «развлекался в гареме, состоявшем из ста шестидесяти садовниц». Устроить себе гарем из двадцати, тридцати, пятидесяти, ста и больше официальных фавориток было вообще одним из излюбленнейших приемов великих и малых. О нравах, царивших при мюнхенском дворе, особенно при Карле Альберте, в замке Нюмфенбурге говорят с откровенностью, не нуждающейся в комментарии, сладострастные картины Андриана ван дер Верфа, посвященные прославлению этой жизни. Описывая нравы штутгартского двора при герцогах Карле Евгении и Карле Александре, даже самые скромные писатели вынуждены прибегать к щекотливым сравнениям, а более отважные, рисующие при помощи более недвусмысленных красок, признаются, что тем не менее воссоздают положение вещей только приблизительно. И так же обстояло дело при дворах более незначительных, как можно убедиться на основании любой истории того или другого двора.
На периферии этих кругов и классов, в слоях, связанных с ними экономическим положением, встречаются те же оттенки разврата. Лучше всего видно, как сверху то и дело просачивались вниз, в ниже лежавшие народные слои, целые потоки грязи, если мы всмотримся в нравственность тех городов, в силу того или другого случая становившихся жертвами феодального вторжения. Быть может, наиболее назидательным примером служит Кобленц в те годы, когда он сделался центром французской эмиграции. Среди многочисленных документов о нравственном разложении населения Кобленца мы остановимся на автобиографии магистра Лаукхарта. В ней встречается следующее место: «Сделался я и свидетелем той ужасающей порчи нравов, причиной которой были эмигранты. „Здесь в Кобленце, — заметил мне один честный старый триестский унтер-офицер, — вы не найдете невинной девушки старше двенадцати лет. Проклятые французы хозяйничали здесь так, что просто позор“. И это было именно так: все девушки и женщины, не исключая и многих старых ханжей, так и набрасывались на мужчин. Как раз напротив монастыря, где я жил, был винный погребок, и три хозяйские дочки привлекали французов массами. Однажды я также вошел с одним эмигрантом. Три нимфы сидели у французов на коленях и с величайшим удовольствием выслушивали их скабрезности. Вскоре явилось еще несколько девиц и началось нечто такое, что превосходит даже нравы знаменитых берлинских домов терпимости. Парочки уходили и вновь возвращались, как будто ни в чем не бывало».
Другой показатель всеобщего разврата, особенно царившего в больших городах, — бульварные нравы. Бульвары тогда служили еще гораздо в большей степени, чем теперь, проституции. В своих «Британских анналах» Архенхольц сообщает о лондонском Сент-Джеймсском парке: «Семнадцать входов парка на ночь запирались, однако ключи к тем или другим воротам продавались за гинею, так что можно было провести там всю ночь. И этой возможностью пользовались изрядно — в большинстве случаев в не очень-то чистых целях. Так, в 1780 году таких ключей было продано около 6500».