В тех случаях, когда интимные отношения были успешными в течение долгого времени, еще сильнее была боль от возможной утраты[1082]
. В этой точке всякий значимый выбор остался в прошлом. Не было ни перспективы для пересмотра, ни средств для достижения нового баланса между желательным и нежелательным состояниями одиночества. Соболезнования оставшихся в живых друзей и родственников скорее усиливали чувство скорби, чем облегчали его. Сближение с кем-то другим могло казаться предательством ушедшего партнера[1083]. Как объясняла в середине XIX века Гарриет Мартино, страдания тех, кто столкнулся со смертью, лучше всего переживаются в тишине[1084]. Максимум, доступный им, – это то, что можно назвать скорбным уединением, когда оставшийся в живых переживает самое страшное горе, продолжая разговаривать с покойным возлюбленным. Этот опыт может закончиться постепенным возвращением в общество или же еще большим ухудшением самочувствия и даже смертью, особенно в течение первых двух лет. В послевоенный период ряд организаций начали участвовать в выполнении традиционной роли церкви по оказанию поддержки тем, кто находится в трауре. Cruse Bereavement Care, основанная в 1959 году, и другие общественные организации, в том числе Национальный совет по вопросам брака, предлагали консультации тем, кто остался один в результате смерти близкого человека или вследствие разрыва отношений[1085]. Под угрозой находилось не только душевное спокойствие. На фоне утверждений о связи одиночества с физическим здоровьем влияние тяжелой утраты на смертность вполне обосновано[1086].Рассмотрение границы, часто зыбкой, между одиночеством и уединением приводит к двум общим выводам. Первый заключается в том, что одиночество в той или иной форме не является только результатом неудач недавнего прошлого. Конец XX и начало XXI века не изобрели ни тяжелую утрату, ни ее последствия. Самое большее, они отложили это событие для основной части населения до старости. Они также первыми не стали свидетелями изоляции в рамках установившихся партнерских отношений. Напротив, рост числа «товарищеских браков», сколько бы оговорок это понятие ни требовало, по-видимому, увеличил частоту личных разговоров в большинстве домов. Главное изменение заключается в умножении «триггерных точек», порожденном образовательными, профессиональными и географическими перемещениями, а также растущим разнообразием и нестабильностью интимных отношений. В этом отношении алармистский тезис – «одиночество становится почти универсальным опытом» – имеет некоторый резон[1087]
. Вопрос, однако, заключается в глубине связанных с ним страданий. Одиночество в этом смысле включено в человеческий удел и является неотъемлемым элементом жизненных стратегий, с которым всем приходится как-то справляться и с которым почти все в какой-то момент терпят неудачу[1088].Второй вывод состоит в том, что связь между одиночеством и неудачами позднего модерна обусловлена не столько взаимосвязью между интимностью и индивидуализмом, сколько масштабами материального неравенства и сокращения госфинансирования, которые проявились после финансового кризиса 2008 года. Так или иначе, расширение форм уединенного отдыха, рассмотренное в пятой главе, было обусловлено повышением благосостояния домохозяйств, улучшением доступа к системам коммуникации и появлением государства всеобщего благосостояния: больше денег на одиночные развлечения, больше места дома, лучше технологии, выше уровень пенсий, больше помощи от местных и национальных служб социального обеспечения и здравоохранения. Изменения касались не столько появления новых желаний, сколько расширения возможностей для их реализации. Однако поиск времени, пространства и ресурсов для того, чтобы наслаждаться уединением, по-прежнему зависел от целого ряда физических и социальных факторов[1089]
. Особенно это касалось женщин, способность которых наслаждаться формами одиночного отдыха, выработанными мужчинами, была одной из особенностей ХХ века, особенно послевоенного периода. Ограничения, описанные в «Своей комнате» Вирджинии Вулф, никуда не делись. В 1998 году, прославляя женское уединение, Делиз Уэр предупреждала, что рассмотренные ею авторы были в большинстве своем «белыми, привилегированными и не имели непосредственных иждивенцев»[1090].