Из всех людей, с кем я поддерживал отношения, странным образом осталась только Чарли. Моя карнавальная любовь. Она тянулась красной ниточкой сквозь серое рядно этого нереального лета: тихомучительная, немного нескладная, не очень счастливая любовная история и все же сладостная, несмотря ни на что.
Чарли была обыкновенной берлинской девушкой, простой и доброй, и в счастливые времена наша история могла бы стать банальной. Но несчастье связало нас слишком крепко и потребовало от нас большего, чем мы могли друг другу дать: любовь должна была возместить нам весь мир, которого уже не было, избавить от ежедневной, мучительной, гложущей тоски. На это нас не хватало. Я не решался говорить с Чарли о том, что творилось у меня в душе, настолько ее собственное несчастье было реальнее, проще, тяжелее, очевиднее. Она была еврейкой, ее преследовали; каждый день она терзалась от страха за свою собственную жизнь и жизнь своих родителей, своей большой семьи, которую она очень любила; столько ужасного происходило теперь вокруг этой семьи, такой большой, что мне все еще трудно было разобраться в многочисленных родственниках Чарли. Как и многие молодые евреи, она — вполне понятно — видела во всем происходящем только то, что вторгалось в жизнь евреев, и не было ее вины в том, как она на это реагировала: она вдруг стала сионисткой222
, еврейской националисткой. Широко распространенное явление, которое я наблюдал с пониманием, но не без печали: так много было в этом от принятия взглядов нацистов, малодушного согласия с вражеской постановкой вопроса. Но если бы1 я решился спорить на эту тему с Чарли, то лишь отнял бы1 у нее последнее утешение. «Но что же нам делать»?» — спросила она и посмотрела на меня огромныгми печальными глазами, когда я однажд:ы попытался очень осторожно выфазить свой скепсис. Она учила еврейский язык и думала об отъезде в Палестину. Но пока еще она быгла не там. Она еще ходила на работу—это ей снова разрешили, хотя и неизвестно, надолго ли,—помогала своей семье, трогательно заботилась об отце и о своих близких, много работала и страдала. Худела, плакала, порой позволяла себя утешать и тогда вновь искренне смеялась. Но это продолжалось недолго. В августе она серьезно заболела, ей удалили аппендицит. Странны™ образом среди моих знакомых это быгл уже второй случай, когда аппендицит возникал, судя по всему, по причине душевныгх потрясений.Итак, среди всех этих событий мы, уж как сумели, нашли себе норку для нашей любовной истории. Мы ходили в кино и винные кабачки, вели себя как веселая любовная парочка, часто расставались поздно ночью, и я ехал к себе домой на метро из отдаленного района, где жила Чарли. Я сидел усталый, с чуть гудящей легкой головой на пустых перронах подземных станций, где, казалось, жи-выши были только равномерно движущиеся ленты эскалаторов.
По воскресеньям мы часто выезжали за город, бродили по лесам, загорали на просеках и опушках, купались в речках. Окрестности Берлина на удивление хороши, природа здесь сохранила первозданную красоту Если сойти с исхоженных туристских троп, то даже невдалеке от железной дороги можно очутиться в местах, где словно не ступала нога человека, — великолепно уединенных, глухих и щемяще-печальных. Мы гуляли по просекам под мрачнозелеными соснами или лежали на лесной поляне под почти угрожающе-голубым небом. Небо было прекрасно. Небо было в полном порядке. В порядке были и трава, мох, муравьи, высокие, плотно стоящие деревья, жужжащие на разные лады насекомые. Во всем — утешение, бесконечное и... смертельное. Лишь мы не вписывались в эту картину. Без нас она была бы еще красивее. Мы ее нарушали.
В то лето стояла великолепная погода, солнце жарило неутомимо, и какой-то насмешливый бог как раз 1933 год сделал в Германии годом лучшего виноградного урожая; о винах этого года еще долго говорили знатоки.
34
Внезапно пришло письмо из Парижа отТэдци. Невероятно, но Тэдди писала, что скоро приедет—уже на следующей неделе. Мое сердце заколотилось, как барабан. Она хотела забрать маму к себе, — писала она, — и вообще, ей хотелось своими глазами с близкого расстояния увидеть все происходящее. Она немного боится, однако некоторых встреч ждет с радостью; она надеется, что мы1 часто будем встречаться.
Сунув это письмо в нагрудный карман, я вдруг почувствовал, что ко мне с жутковатым муравьиным шуршанием возвращается жизнь. Я осознал, что долгое время быш бесчувственным, оцепенелым, мертвым. Я вскочил, забегал по комнате — насвистывал, курил одну сигарету за другой и не находил себе места. В моем тогдашнем состоянии я едва мог вышести эту огромную радость.