В тот вечер «ты — тень теней» произвело на меня впечатление, которое я не могу назвать иначе как потрясающим. Боль разлуки обожгла смени. Я повторял, повторяю и буду повторять: «…былое, — которое я рву (в который раз), которое — в который раз восходит, которое — в который раз алмаз — алмаз звезды, звезды любви, низводит…» — и каждый раз я чувствую, как озноб ползет по спине, как рыданье схватывает горло и что я никогда не сумею объяснить, почему это происходит…
Первым взял слово Юшкевич (председательствовал, помнится, Б. К. Зайцев) и голосом одного из своих героев, который, глядя на голую спину своей жены, говорит: «И сколько же кур я в эту спину впихнул», — произнес:
— Не понимаю я вас, Борис Николаевич, — мы, прозаики, не знаем, как нам избавиться от слова «который», а вы его раз десять поминаете. Кроме того, и вы и Ходасевич подражает Блоку. В наши дни все пишут «под Блока» — звезды, туманности, сияния. Впрочем, теперь начинают писать под Маяковского: бум, перебум — бац, — но от этого не легче. Как будто в русской поэзии нет других путей.
Через всю комнату пронеслись бешеным вихрем возмущения отдельные слова Андрея Белого:
— При чем тут Блок? Ходасевич — анти-Блок. Стихи Ходасевича тверды, как камень, в них нет ни капли влаги. А слово «который»… на этом слове построено все стихотворение…
Ю. Айхенвальд, прикрываясь выпуклыми стеклами очков, похожих на два черепашьих панциря, своим мягчайшим, обволакивающим голосом долго говорил о том что Белый, несмотря на первое впечатление и на принадлежность к той же символической школе, Блоку не подражает, что кроме влияний Блока и Маяковского есть еще влияние Бунина. Тут Айхенвальд процитировал стихотворение Вл. Сирина, в котором, по его мнению, бунинская ясность побеждала блоковскую расплывчатость.
11
К груде рукописных листов, запрудивших письменный стол Андрея Белого, прибавился еще один листик, с моим стихотворением, выбранным для «Дней».
Одновременно с непринятыми стихами был зачеркнут и мой псевдоним — Вадим Велигорский.
— Что ж, пусть будет — Велигорский. Был же у нас писатель — Вонлярлярский, — сказал мне Борис Николаевич.
Ассоциация Велигорский — Вонлярлярский родила во мне еще одну — дарвалдая, хотя она была столь же произвольной, как первая. Псевдоним показался мне надуманным и претенциозным, несмотря на то, что Велигорская — фамилия моей матери. И я, зачеркнув псевдоним, поставил настоящую фамилию, утешая себя тем, что в те годы имя Вадим было редким. Другие стихи — отвергнутые — лежали в мягком гробу моего пиджака. Однако груз, казавшийся поначалу большим, понемногу терял свою тяжесть: неслышно двигаясь по комнате, Андрей Белый колдовал: слова, жесты, голос — волшебство и магия.
— Мы ходим по трупам своих собственных стихотворений, — говорил Андрей Белый. — И не только первые годы, но и потом, до конца жизни. Я не могу перечесть почти ни одного своего стихотворения без мучительного желания его исправить. Мне кажется, что звук не соответствует тайному смыслу того, что я написал.
Через много лет я узнал, что замечательный художник Пьер Боннар (1867–1947), живопись которого была многие годы заслонена работами Пикассо, Матисса, Брака и по-настоящему оценена только в наши дни, приходил в музеи, где висели его картины, и потихоньку, шока не видят сторожа, исправлял то, что ему казалось несовершенным. Иногда, исправляя, он портил свои картины, как Андрей Белый портил свои стихи.